Такое обличье получил могучий революционный пафос через каких-нибудь два десятка лет после «освобождения трудящихся от эксплуатации и произвола местных помещиков и мировой буржуазии». Так понимал «инициативу снизу» и «сознательность масс» усатый вождь с трубкой в прокуренных зубах. Хотя, конечно, можно было его понять. Куда проще превратить страну в одну большую казарму, нежели носиться со всеми этими дурацкими лозунгами, изображать из себя идейного и радоваться каждому пустяку. Всех идейных и шибко умных усатый вождь уже уничтожил: дурачка Бухарина, мягкотелого Зиновьева, чистоплюя Каменева, масона Сокольникова, гордеца Тухачевского, вечно надутого Рыкова… да всех врагов не перечесть! Остался лишь иуда Троцкий, но и его дни были уже сочтены. Все эти блюхеры и тухачевские, рыковы и пятаковы, рудзутаки и радеки, зиновьевы и рютины, косиоры и смирновы – всё это такая мелочь, что не стоит о ней и говорить. Незаменимых нет – и баста! Стоит уничтожить одних, тут же на их место придут другие, а вместо других мгновенно появится третий слой приспешников и лизоблюдов; все они будут работать за страх, а не за совесть, потому что всё в этом мире держится исключительно на страхе.
Тут нужно понять главное: отдельно взятый человек – ничто! Зато идея – это всё! Но никакую идею нельзя воплотить в жизнь без жёсткой руки, без принуждения, без абсолютной власти. И тогда последний тезис относительно идеи придётся несколько подправить: власть – это всё! И опять же, не бывает коллективной власти. Власть может быть лишь персональная, единоличная. Поневоле согласишься с этим засранцем Людовиком. Хорошо, подлец, однажды сказал (и как это он догадался?): «Государство – это я!» К этой гениальной истине почти уже нечего добавить. К такому идеалу и стремился малообразованный и неотёсанный грузин. И он добился того, что его стали считать чем-то вроде солнца, а самих себя – чем-то вроде клопов, которых можно раздавить в любую секунду, но можно и позволить им ползать и размножаться. Всё зависело от прихоти верховного божества. А ещё – от чистого случая. Кому-то ведь надо было оставаться на воле, кто-то должен был работать на заводах и фабриках, распахивать колхозные поля и сдавать зерно государству?
Да, колхозникам было очень тяжело. И всем остальным было не легче! Но тем, кто попал в тюрьму, кто отведал следствие и этап – эта прошлая жизнь казалась едва ли не раем. Они согласны были работать круглые сутки и получать за это сущий мизер, только бы их не отрывали от родного дома, только бы не били смертным боем, не морили голодом, не топили в нечистотах. Пётр Поликарпович вспоминал свою прошлую жизнь как волшебный сон, как сказку. И сам себе не верил: была ли она? И был ли он сам – всеми уважаемый человек и заслуженный писатель? Была ли у него семья – молодая красавица жена и чудесная дочь? Заседал ли он в президиумах – или это был кто-то другой? И где он настоящий? Тот ли успешный и уверенный в себе человек или этот полутруп, безмолвно лежащий в душном трюме среди таких же, как он, бедолаг? Он никак не мог разрешить этот вопрос, не в силах был понять себя. Что он и кто он, зачем он живёт и какую оставит по себе память? Возврата к прошлому нет – это он уже понял. Никогда он не будет прежним, не сможет уверенно подняться в президиум, а потом смотреть в зал с важным видом. К бывшим своим товарищам он не чувствовал ничего, они были для него какими-то бесплотными тенями. Даже дочь словно бы отдалилась, стала чужой. И уж конечно, он никогда больше не напишет ни одной героической книги о партизанах. Потому что сам он – не герой. Теперь он это понял. Всё было обман и ошибка. Случайные события вознесли его наверх, а потом другие столь же случайные события бросили его в пропасть. А сам он ничего не значит в этом мире.
Эти восемь дней стали тяжким испытанием для Петра Поликарповича. Это был паралич воли и полное истощение сил физических. К исходу восьмых суток он был уже на грани гибели, готов был броситься в море или кинуться на конвоиров, чтоб разом покончить всё. Уже лежали во всех отсеках трупы под нижними нарами, уже крысы плавали в мутных водах и рвали мясо с мёртвых тел, уже воздух сгустился от испарений настолько, что заключённые теряли сознание. Но пароход входил в бухту Нагаево, уже видны были по обеим сторонам покатые сопки, укрытые сплошным ковром из кедрового стланика. И уже готовился выдающийся далеко в море деревянный пирс для приёма очередной партии живой силы. На берегу скапливался конвой, подъезжали грузовики для всех тех, кто не сможет самостоятельно идти, уже и фельдшер готовился намётанным глазом отделять живых от мёртвых. Тех, что ещё можно было спасти, отправляли на двадцать третий километр, в центральную колымскую больницу, а тем, кто отдал Богу душу, предстоял другой маршрут, не очень далёкий. Всех остальных ждал пересыльный лагерь, до которого нужно было идти всё те же шесть километров (по странному совпадению). Но до всего этого нужно было ещё дожить. Заключённые умирали в последние часы перед выгрузкой. Пароход уже сбавлял ход и совершал плавный манёвр возле берега, а люди продолжали умирать в его железном чреве. Кому-то ещё предстояло погибнуть в толкотне и давке, когда были открыты люки и прозвучала команда на выход. Сохранившие силы ринулись к лестнице, и там завязалась отчаянная борьба; сильные оттесняли слабых, в ход шли кулаки и локти, иным попадало каблуком по голове, кого-то сбрасывали, были и порезанные уголовниками.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу