— Будь здоров, — говорит Папелка.
— Дай вам бог здоровья, — отвечает Арион Гончу.
Чокаемся. Выпиваем.
Снова чокаемся. Снова выпиваем.
У несчастного мужика с выселков немного светлеет в глазах. Он спрашивает меня:
— А как кричала дочка моя? Громко или тихо?
— Громко, нене Арион. Кричала так громко, словно Офице Пал вонзил в нее нож по самую рукоятку.
— Так кричат девчонки, когда случается с ними то, что раз в жизни должно случиться.
Пичике улыбается. Арион Гончу хмурится. Хмурится и Пэскуцу. Окончательно помрачнев, он начинает сверлить взглядом жену и говорит:
— А ты не кричала. Даже не пикнула.
— Не из-за чего мне было ни кричать, ни пищать. Я тоже кричала, да не здесь. Я кричала в Руши-де-Веде, под крепостью, при лунном свете, еще до того, как узнала тебя. Я ведь тебе рассказывала и что было, и как было. Зачем ты память ворошишь? Чтобы я теперь жалела, что не умерла тогда?
— Ты мне все рассказала, но было бы лучше, если бы ничего не говорила.
— Теперь уже все равно, муженек. Не печалься. Что было, то было. Время вспять не потечет. Оно все вперед бежит.
— Да, — задумчиво говорит Пэскуцу. — Все равно — и не все равно.
Кривой Веве, у которого от крепкой ракии чуть-чуть порозовели щеки, забыл про стоны и веселым голосом обращается к родителям:
— Хватит ругаться! Спросите дядю Ариона, даст он нам трех овец или не даст.
Арион Гончу думает. Крепко подумав, он отвечает:
— Двух. Двух овец я вам дам. От себя оторву, но вам отдам. На этом и покончим.
Пэскуцу хочет что-то сказать. Но у него язык не поворачивается. Его сын разом все решает:
— Договорились, нене Арион. Иди вместе с отцом и отдай ему овец. А если о чем-нибудь еще нужно поговорить, поговорите дорогой.
— Прямо-таки сейчас?
— Сейчас, сейчас, нене Арион. Довольно, поговорили. Слов много, а жизнь убога.
— Если твоя мать поднесет мне фляжку ракии…
— Сейчас принесу…
Слово есть слово. Когда Арион Гончу уходит, нос у него красный-красный. Красный нос и у Пэскуцу, и у Кривого Веве, даже у Джинджиса.
Спустя час Кривой Веве — шея у него замотана тряпками — у себя на дворе берет на руки овечек, прикидывая, сколько они весят. Взвесив их на руках, он гладит их и целует между рожками.
— Нравятся, Веве?
— Как не нравиться?! Просто умираю из-за них. Иногда я так жалею, что не стал чабаном.
— Оставите их?
— Нет. Нечем кормить до весны. Немножечко откормим, а потом — чик-чик! — зарежем и накоптим из них пастрамы. Пастрама с мамалыгой! Наверное, и в раю у господа бога нету еды вкуснее!
— Может быть, и есть!.. А шея болит?
— Болит еще. Поболит недельку-другую и пройдет.
Ни я, ни Кривой Веве никому больше не говорили, что произошло ночью на холме. Я даже дома ничего не сказал. Мы держали слово. Не из-за того, что боялись Офице Пала или Маргиту. Просто так нам нравилось. Но наши усилия были тщетны. Видно, Папелка не умела держать язык за зубами. Уже к вечеру гудела вся наша Омида, гудела вся долина Кэлмэцуя:
— Офице Пал…
— Маргита Ариона Гончу с выселков…
— Пичике…
— Если б сторож не оборонялся, Офице Пал прирезал бы его…
— Волчица!.. Вцепилась в горло парнишке, как волчица…
— Посмотрим, что еще будет этому Офице Палу…
— Арион Гончу так этого не оставит… Умрет, но не простит…
— Поглядим…
— Будем живы, поглядим…
— Вот те на! А почему бы нам не жить?
Не прошло и недели, как наше село, братец, знало уже все досконально. Наше село Омида знало даже больше, чем могло бы знать.
— Ты сам видал? А что видал, то хорошо видал?
— А на что у меня глаза? Не для того ли, чтоб видеть? Уж если я чего видел, то видел!
Дома у нас — ад. Чистый ад!.. Сестра моя Евангелина щиплет меня, притиснет в углу и давай мучить и терзать, словно я конокрад.
— Скажи, Дарие, как кричала Маргита?
— Громко. Я тебе уже сто раз говорил. Кричала изо всех сил.
— Это ты говорил. А мне бы хотелось знать: крик этот, что ты слыхал ночью на горке, он от страха был или от боли?
— От страха. Правда-правда… Думается, что от страха.
— А прошлый раз ты говорил, что от боли.
— Может, и от боли, может, и от страха. Сходи на выселки и спроси Маргиту. Она лучше всех знает, что с ней было, от чего она кричала. Я ведь только слышал.
Когда мать входит в дом, сестра умолкает. Она больше ни о чем не спрашивает. Мы все, сколько нас есть, стараемся не попадаться матери на глаза, не то что путаться под ногами. Чуть что — и разбушуется, как половодье на Дунае. Как будто все, что с Маргитой случилось, не с Маргитой произошло, а с моей сестрой. День и ночь напролет мать только и знает, что долбит:
Читать дальше