— …а так, преклоняется…
— Боже мой, какая ложь.
— …и издали распростерта перед ним до нелепости.
— Ну все — довольно!
— Нет, постой, дай мне досказать. Оо-ой, так же нечестно… бессовестно!..
Но Тася, не слушая, подхватила ее, отнесла к другой стене и осторожно швырнула в глубокое кресло. Потом задвинула столом, принесла откуда-то тарелку яблок и сказала:
— Вот, теперь ты посиди и успокойся. Считай, что это карцер.
— Господи, как похожи друг на друга все тираны, — пробормотала Лариса Петровна. — Никакого разнообразия в приемах.
— Ты приходишь раз в год, и то специально, чтобы посмеяться, — сказала Тася.
Она взяла еще одну тарелку и стала прижимать ее поочередно к пылающим щекам.
Сережа потом потрогал — тарелка была горячая. Его поражало откровенное поклонение и любовность, с которой эта могучая женщина, созданная для доспехов и битв средневековья, смотрела на крохотную рядом с ней Ларису Петровну. Между ними теперь начался непонятный разговор, составленный из давних воспоминаний и намеков, так что он, не улавливая настоящего смысла слов, мог только наблюдать их, как в немом кино. Получалось что-то похожее на сцену допроса, где одна все уже знает и от нечего делать развлекает себя притворным удивлением, а другая все хочет что-то рассказать, объяснить подробно свои порывы и искания — кроме автомобилизма, верховой езды и фотографии ее очень тянуло к музыке (то ли сочинять, то ли исполнять самой, то ли просто слушать), к коллекционированию (ну, ты знаешь) и к журналистике (интервью, одни только интервью!). Ах, в жизни было столько увлекательного! Желания, казалось, распирали Тасю, как пассажиры автобус, и выпрыгивали одно за другим. Причем, что бы она ни рассказывала, в тех местах, где речь заходила непосредственно о ней самой, у нее недоставало сил сдержать счастливую улыбку — будь то даже рассказ о сломанном зубе, о проваленном экзамене или еще о какой неудаче, Хотя и настоящего самодовольства в этом тоже не было, скорее, некая неуправляемость лица и наивное ликование жизни.
Когда стали прибывать другие гости, Лариса Петровна вылезла из-за стола и повела Сережу смотреть квартиру.
Уходя, она еще придержала Тасю за руку и негромко сказала ей;
— Значит, ты помнишь? Я тебя предупредила, и если ты сегодня опять раскиснешь…
— А-а, перестань. Вот еще, новая глупость.
— Ну, смотри. Мое дело предупредить.
В большой квартире по случаю торжества все двери были распахнуты, за исключением спальни родителей — эта была заперта, может, даже изнутри. Высокие стены, густо завешенные картинами, фотографиями, фруктами из папье-маше, картами мира и области, напоминали стенды какой-то диковинной выставки. Накрытого стола с обычными салатами и бутылками они также нигде не увидели в этой склонной к оригинальности квартире и вернулись назад несколько разочарованные. Вернее, разочарован был один голодный Сережа, Лариса Петровна же казалась задумчивой и поджидающей от этого вечера какой-то интересной нервотрепки впереди.
Гостей набралось уже предостаточно, но все подъезжали и подъезжали новые. Из знакомых мелькали только Всеволод и двое-трое актеров народного театра, которых Сережа привык видеть на всех мало-мальски шумных сборищах. Всеволод пришел грустный, но не слишком, сразу принялся за Тасю, не то чтобы загорелся, а вроде из чувства долга, спросил, не угловой ли у нее дом, он, входя, не заметил, и если угловой, то он обязательно напишет ей письмо, а дальше пошло, как обычно: «Ах, письмо?», «Ну да, ведь дом угловой…», «Но при чем же?», «Разве вы не знаете?», «Да, я что-то слыхала…», «Вот, видите», «Но объясните,.», «Про письмо?» «Ну хотя бы…», «Это ничего не изменит», «Но мне интересно знать», «А оно уже написано…» и так далее, пока откуда-то не вынырнула Лариса Петровна и не прогнала их друг от друга с замечательной откровенностью.
Основная толпа рассаживалась в гостиной с роялем, остальные мыкались пока из комнаты в комнату, забредали на кухню, мешали Тасе в прихожей, приглядывались и неопределенно пошучивали для пристрелки. Знали друг друга немногие, раз-два и обчелся — они держались кучками. Сережа, брошенный Ларисой Петровной, забрался в угол за рояль и оттуда присматривался к гостям, подбирая себе какой-нибудь, спектакль поинтересней, какую-нибудь яркую личность, за которой стоило бы последить весь вечер.
Выбор был слишком велик, глаза у него разбегались.
Кого только не созвала к себе бесстрашная Тася, позабыв, видать, на радостях про людскую непохожесть и полную неспособность прощать ее друг другу. Кого-кого здесь только не было! Вот три подружки в очках, очень некрасивые, но ничуть этим не удрученные, шушукаются в углу, сдвинув головы и повернув к остальным спины с четким, как на луне, рельефом пуговиц, лямок, крючков и позвонков под платьями; вот два моряка, идут, сосредоточенные, от картины к картине, каждую рассматривают и перед каждой причесываются, продувают расчески и движутся к следующей; вот пожилая пара, он и она, сильно седые, ходят обнявшись, ведут себя на людях точно любовники в постели, глаз оторвать невозможно; еще одна небритая личность в двух шарфах, один на шее, другой на талии, сущий матадор, с готовностью упирающий взгляд во взгляд, всех побеждающий, но, кажется, ни на что другое не годный — вон как ему уже скучно без достойных противников. Сколько их тут, как бы не прозевать чего — а что с другой стороны? Ой, какая женщина! Платья почти нет, плечи голые, а волосы, а глаза! И одна, совсем одна, потому что ясно же — какой мужчина из убогой действительности посмеет с ней рядом. И еще одна женщина, балерина, что ли, существо прелестное и стрекозиное, а вон еще и еще, и там в углу, за ними какой-то школьник Сережиных лет, нет, не зеркало, но глаза горят, зубы стиснуты, кажется, вот сейчас готов, не сходя с места, подраться с моряками, переглядеть матадора, перелюбить трех подружек и даже заговорить с одинокой женщиной, но только так, чтоб тут же непременно и немедленно умереть.
Читать дальше