Пошло-поехало на разных интонациях, но одинаково тоскливо было слушать Филину, который пристроился в кильватер воспитательной работы группы захвата. «Почему бы разок и не сбежать?» — думал Петр Иванович и с удовольствием вспоминал послевоенное детство — черные горячие паровозы в белых шипящих парах, красные водонапорные башни полустанков с очередями у прохладной струи, езду на покатых крышах теплушек километров так за тысячу от родного дома, бега от милиционеров — шашка на колесиках, как хвост ящерицы, и кондукторов по скользким от мазута станционным путям, и покаянное возвращение, которое сулило окрестную славу, по крайней мере, на полмесяца, нотаций долгих тогда не практиковали отцы, восстанавливающие сутками народное хозяйство, — было, в зависимости от темперамента родителя, потрясание кожаным ремнем, изредка элементарная порка под углом к полу. А от того, что Филин слышал от женщины, приходило такое ощущение, что будто бы на этой самой дистанции рукоположили его в дураки, потому и смекнул, что если бы он так с детьми разговаривал — на другое и времени не достало бы, только зудеть и на путь истинный наставлять.
Петр Иванович обежал процессию и, заглядывая в лицо женщине, представился:
— Простите, что останавливаю. Я — Филин…
— Быть такого не может! — перебила женщина и с любопытством посетителя зоопарка взглянула на Петра Ивановича. — Что — из леса выбраковали?
— Это моя фамилия, — смиренно, для дела, уточнил Филин. — Мне с вами наедине надо поговорить, без спутников.
— Беги, Саша, займи очередь, — сказала женщина и застыла в ожидании, а водитель с мальчиком вперед ушли.
— Мне мальчик сразу, как увидел на улице, показался не таким, как все, — невнятно пробормотал Филин, не зная, собственно, с чего начать. — Он из детского дома?
— Предположим, что так, — ответила женщина, не отрывая от Филина строгого, взгляда строгих глаз. — Что вы мне хотели сообщить наедине?
— Ничего такого никому я сообщать не собирался, — брякнул в сердцах Филин. — Вот мальчика взять к себе домой на денек, если позволено, взял бы. Ему было бы интересно. У меня, знаете, трое детей…
— Мальчик — не игрушка, — отрезала холодно женщина. — Если бы каждому, кому взбрело бы, как вам, в голову, мы доверяли детей, я просто не представляю — что бы с ними стало через месяц-два. Мы воспитываем их по отлаженной и рекомендованной системе, и нарушать ее, полагаю, никому не позволят.
— По своей педагогической глупости я думал, что воспитание основано на любви, а не на системе! — разгорячился Петр Иванович. — Видно, мальчик и дал деру от системы.
Женщина поджала губы в преддверии удара.
— Сердобольные теоретики, — отчеканила она, понимая, что в данном варианте спора церемониться не стоит, и красные пятна проступили сквозь компактную пудру розового оттенка. — Вашей сиротской любви, херувимы сентиментальные, хватает ровно на сутки домашнего гостеприимства или на связку подержанных, ненужных книг для воспитанников, да и к этому подвигу вы готовитесь несколько лет. А мы с ними днями и ночами, в слезах и смехе, в болезнях и, как это вам ни тошно, в педагогических системах, без которых трудно и невозможно сделать воспитанников настоящими людьми, — чтоб вы провалились, гражданин Филин, со своими приставаниями!
Точно школьника отчитала женщина-педагог Петра Ивановича в центре сквера среди оживленных скандалом и крайне любознательных прохожих, подходивших послушать возбужденный диалог. Филин, пораженный, подхватил с земли рюкзак — и ходу от разгневанной женщины, так грубо и безжалостно очернившей его пусть случайный, нелепый, но нормальный порыв. Да за всем тем, чего тут плохого — познакомить мальчика со своими сыновьями? Худому бы не научили.
Филин чуть не угодил под грузовик и тут же ухватил верную и жестокую мысль про мальчика. Он даже головой помотал, отгоняя смутную догадку, — не было у мальчика этого даже образа матери, вовсе не помнил ее лица, наверное, голоса не слышал. Вот чего недоставало красивому и беспечному на вид мальчику на оживленных улицах, где бежали мимо тысячи женщин. Поэтому и брел он полчаса назад, а может быть, и не в первый раз среди манекенов, расслабленный, как во время ласки. Лица только Филин не видел тогда, но и ненастороженный затылок выдавал: напрочь забылся мальчишка, замечтался. Какая-то из этих нарядных молодых красивых женщин, ласково-туманно глядевших на него, походила на его маму, он только не знал — какая, но одна из них самая нежная, добрая, родная. Скверная мысль прицепилась к Филину — живые люди почему не привлекали мальчика? Может быть, озабоченные, не всегда на лету справедливые, чаще взвинченные, наскучили беглецу из детского рая, навеяли миражи, к манекенам утолкали. Значит, жизнь распорядилась так, что ему, почтенному отцу и кандидату агрономии, среднеблагополучному человеку, бежать сейчас домой, где пока все спокойно и правильно? Да не домой, а к той женщине с дежурными нотациями и усталостью, к малышу в казенном твидовом костюме, так красиво сидевшем на его плотной фигурке, к малышу с потерянным образом матери. Филину казалось, что следовало что-то предпринять, и немедленно, — ведь то, что вдруг захотелось сделать, повинуясь сердечному влечению, никто лучше тебя и не сделает, потому что родилось желание, а оно — возводит ли что, крушит ли — окрыляет. Да ведь не разбежишься очень с рюкзаком. А раньше другое мешало поступить по совести.
Читать дальше