– А на что мне сдалась свобода великой страны? Объясни! Она что, сделает меня свободной? Я смогу выбирать, как мне жить? Смогу уехать в деревню и остаться там одной, как это делает Вальтер? Жить там и рисовать? Или пройтись по улице, распевая песни? Или провести ночь под звездами вдали от города, как твой отец на днях? Мышкин и тот свободнее меня! Не говори мне о свободе.
– Всему свое время, Гая. И сейчас не время думать только о том, чего хочешь ты, – вздыхает отец. Помолчав немного, он снова заговаривает, на этот раз медленно, выдержанно, как будто беседует с на редкость бестолковым студентом. – В этом твоя главная проблема. У тебя поверхностное представление о свободе, ты не видишь разницы между личной свободой и национальной. Нам предстоит великий бой. Мы сражаемся, чтобы освободить целую страну от иноземного господства. Мужчины и женщины жертвуют всем. Ради этого забывают ненадолго о своих собственных желаниях. Когда-нибудь мы избавимся от британцев, и века угнетения останутся в прошлом: мы все станем свободными. Неприкасаемые. Нищие. Мы проснемся на заре нового дня, где даже воздух будет другим. А что ты? Одни прически и песни в голове.
Мать отворачивается от зеркала на туалетном столике и впивается в отца своими горящими глазами:
– Знаешь, что бы я сделала, будь я прямо сейчас свободной? Ушла бы из этого дома. Уехала бы и никогда не вернулась. Отправилась бы в Шантиникетан и упала в ноги к Раби Бабу [45] Раби Бабу – популярное уважительное обращение к Рабиндранату Тагору.
. Молила бы приютить себя. Рисовала бы. Смотрела бы в небо, не ощущая себя мотыльком, пойманным в стеклянную банку. Уж там воздух точно был бы другим.
Она зашвыривает утыканный шпильками и сочащийся манго в угол комнаты, сама бросается на кровать и, опустив голову на руки, разражается гневными слезами. Плечи ее сотрясаются от рыданий, густая вуаль волос скрывает лицо. Отец наблюдает, как желтая кашица манго стекает по стене рвотной массой, и оборачивается назад, к матери. Протягивает к ней осторожные пальцы, дотрагивается до нее. Она передергивает плечом, сбрасывая его руку.
– Послушай меня, Гая, ты говоришь так, как будто находишься в тюрьме. – В его голосе слышатся умоляющие нотки. – Мне не хочется, чтобы ты себя так чувствовала. Хочу, чтобы ты была счастливой. Хочу, чтобы ты была такой же счастливой, каким был я, когда увидел тебя впервые. У твоего отца… в те дни, когда я приходил встретиться с ним. А на деле повидать тебя. Знаешь, я влюбился в тебя с самого начала. Ты всегда ждала у двери и впускала меня в дом. Провожала на второй этаж в его кабинет. Приносила чай на подносе. Я подарил тебе альбом с репродукциями картин эпохи Возрождения. У тебя он еще сохранился, тот, с ангелами Боттичелли, которых ты так любишь. Не надо говорить, что меня не волнуют твои чувства. Я вовсе не хочу, чтобы ты ощущала себя взаперти, конечно не хочу. Знаю, раньше у тебя были какие-то увлечения, так займись ими. Всем нужно занятие по душе. Особенно женщинам, они так поглощены домом.
Мать рыдает все громче и безутешнее. Бормочет что-то невнятное сквозь слезы.
– Как бы мне хотелось обойтись без этих споров… нас наверняка весь дом слышит. Представляешь, как это скажется на Мышкине? Ну, не плачь, Гая, пожалуйста, не надо. Подумай о нем.
– Мышкин. Мышкин, – выдавливает она между всхлипами. – Как будто на нем свет клином сошелся. Стоило ему появиться на свет, весь остальной мир словно на нет сошел.
Несколько минут слышно только, как мать яростно пытается совладать с охватившим ее отчаянием. Она презирает слезы, но сегодня ее внутренняя плотина все-таки дала слабину. Отец сидит рядом. Молчит. В конце концов поднимается с кровати.
– Если ты так относишься к своему собственному ребенку, то продолжать этот разговор не имеет смысла, – заключает он и берет с пристенного столика книгу. – А о моих чувствах ты когда-нибудь думала? Что у меня они тоже могут быть? Что, может статься, ты не одна в этом доме чувствуешь себя как в клетке?
Отец направляется к двери, и я, не сходя с тропинки, осторожно отступаю в тень. После его ухода долго еще стою у их спальни. Материны рыдания стихают, подчас из комнаты не доносится ни звука. Секунды тишины превращаются в минуты, и я решаю, что теперь уже можно заглянуть вовнутрь. Мать лежит плашмя на животе, зарывшись в подушку лицом, прикрытым спутанными волосами, ее вытянутые руки сжаты в кулаки, как во время драки.
Рассказывают, что Пикассо отличался необыкновенно цепкой зрительной памятью, и когда он смотрел на что-то – взгляд его застывал, становился пронзительным, напряженным, словно глазами великий художник фотографировал объекты и запечатлевал их образы прямо в мозгу. Если художник хотел создать новую версию старой картины, он ходил в музей день за днем, изучая ее там часами напролет, и только потом писал по памяти. Не знаю, как такой способ работы повлиял на мужчин и женщин, позировавших ему. Когда он собрался написать портрет Гертруды Стайн, он почти год просто ее рассматривал: усаживал писательницу, сам становился перед ней, но ни за карандаш, ни за кисть даже не брался. А когда приступил к портрету, присутствия Гертруды ему не потребовалось.
Читать дальше