И станет человек воздушный
(Плывя в воздушной полосе)
Смеяться и чугунке душной,
И каменистому шоссе.
Так помиритесь же, дороги, —
Одна судьба обеих ждет.
А люди? — люди станут боги,
Или их громом пришибет.
Может, мне сейчас уже так кажется, не знаю, но мне почему-то помнится, что он несколько раз повторил последние строки: «А люди? — люди станут боги, или их громом пришибет». Наверно, как он говорил, осмысливал их и обчувствовал… Утром мы тряслись в кузове полуторки. В кабине сидел майор-штабист. Сидели плечо к плечу, спиной к кабине. Немец перед нами на скамейке. Пошел дождь, остановились в поле — впереди тоже стоят машины. Чернозем в дождь — не асфальт. Погромыхивает, вокруг — ни кустика, спрятаться негде. Потом гроза разошлась, и вдруг в глазах у меня сверкнуло, помню только, как летел с кузова на землю. Рядом шмякнулся и немец. Я поднялся, не соображая, что же произошло. Заглядываю в кузов — лежит посиневший Коля. Дырочка на каске, разорваны сапоги. Не меня убило, я же рядом сидел, не немца, не в другую машину молния ударила, а именно в Колю. Немец, вояка, молился, став на колени, я дал ему тогда под зад…
— Все это — чистая случайность, — не хотел говорить этого, но все-таки сказал Виктор Михайлович.
— Все-то вам понятно! — с укоризной произнес Иван Иванович. — А для меня загадка. Чем объяснить? Биотоки у него были помощней наших, что ли, или может природа вообще, да и люди тоже, очень ревниво относятся к таким, как он? Посредственность предпочтительнее?.. Я ведь в этой каске до конца войны ходил — и ни царапины… Это можно назвать случайностью… Только потом я понял, что он был гениальным человеком, но ничего не успел сделать. Неужели он, читая стихи Глинки, уже предчувствовал то, что произойдет утром? Хотя, почему неужели — обстоятельства своей смерти многие описали — тот же Лермонтов, Пушкин, Джек Лондон… Для меня это загадка, Виктор Михайлович, на всю жизнь загадка. Загадка…
Быстров умолк, прикурил и больше не говорил ни слова. Показалась машина с зеленым огоньком. Суетливо кинулся с поднятой рукой на проезжую часть, открыл дверцу:
— Садитесь, Виктор Михайлович. Заходите еще, спорить будем! Извините, если что не так…
Балашов вернулся в гостиницу уставшим, прямо-таки с гулом в голове от громкого Быстрова, неудовлетворенным — вечер был сумбурен, профессор юродствовал, а он, Виктор Михайлович, вел себя большей частью так, словно рейсшину проглотил.
Виктор Михайлович отвлекся от воспоминаний — сон есть сон, о нем он беспокоился особенно ревниво. Но какие ни были богатые навыки аутотренинга у Виктора Михайловича, уснуть никак не мог — мелькали перед глазами Быстров и Ладонька-детонька, причем Быстров продолжал спор, орал и размахивал руками, корчил злорадные гримасы. Лада стояла перед столом с полным блюдом дымящихся пельменей и преглупо улыбалась. От вида этих пельменей у Виктора Михайловича перехватывало горло — зачем он только ел их перед сном? «Нет, пельмени прекрасные, восхитительные, вкусные, легкие, полезные, какие они хорошие. Хорошие, хорошие… После них такой легкий, приятный сон…» — начал мысленно твердить Виктор Михайлович, стараясь успокоиться и уснуть.
В конце концов впечатления дня в его сознании смазались, растворились друг в друге, он перестал их воспринимать, а затем они и вовсе развеялись, и тогда он уснул — беспамятно и облегченно. Через некоторое время он стал осознавать, что спит, но его что-то беспокоит, настойчиво требует к себе внимания. С сожалением выпутываясь из забытья, понял: телефон. В полусне-полусознании взял трубку, сказал что-то еще беспамятное и услышал в ответ вчерашний жизнерадостный и юный женский голос. Она говорила с нетерпением — еще бы, целый вечер звонила («по какому праву?» — мелькнуло у Виктора Михайловича), а теперь уже, наверное, слишком поздно. Она просила прощения за беспокойство, и он, пока приходил в себя, извинил ее, уверил, по привычке быть вежливым с дамами, что, мол, ничего страшного тут нет. К удивлению Виктора Михайловича, первой его мыслью, когда сознание полностью вернулось к нему и вспыхнуло, как лучевая трубка, не имеющая никаких пространственных и временных ограничений, было: «И вот приехал я в Москву, а тут Вася!» Это было настолько неожиданно для него самого, что он, зажав ладонью микрофон, засмеялся, захохотал даже — ему открылся юмористический смысл этого странного выражения.
Виктор Михайлович будет болтать по телефону с не известной девушкой, назвавшейся Таней, до трех часов ночи. «Какая чепуха!» — время от времени станет восклицать он. Странный этот разговор закончится тем, что будет назначено свидание на пять часов вечера. Виктор Михайлович откажется от поездки в дом отдыха, Ладонька-детонька подумает, что гость обиделся на ее отца. Пойдут долгие взаимные и неубедительные объяснения, ему все же удастся немного успокоить Ладу — он ведь хорошо относится ко всему вчерашнему, и к ее отцу, и к ее пельменям, и вообще Виктор Михайлович назовет вечер очень полезным и интересным. Уладив дела с Ладой, Виктор Михайлович начнет готовиться к свиданию, зайдет в знакомый цветочный магазин, выйдет с букетом гвоздик, найдет к пяти часам условленную аптеку и станет прохаживаться возле нее ровно в семнадцать ноль-ноль, приглядываясь близоруко к каждой молодой особе женского пола. В семнадцать десять он забеспокоится, в семнадцать двадцать встревожится, в семнадцать тридцать назовет себя ослом, но будет прохаживаться возле аптеки еще пятнадцать минут. В семнадцать сорок пять на шапке и пальто Виктора Михайловича будет лежать толстый слой снега — он весь день тихо и густо шел. Увидит Виктор Михайлович на углу мусорный ящик (поразительно, но в виде безобразнейшего, широкого, металлического и раскрашенного белой и черной краской пингвина!), швырнет в поганый зев этого чудища гвоздики и уйдет от аптеки в отвратительнейшем настроении, проклиная себя за доверчивость, мальчишество, глупость.
Читать дальше