Человек принадлежит либо небу, либо земле и живет в забытьи своей принадлежности, и его смерть — всего лишь внезапное воспоминание о собственной родине.
Он живет, как зрячий в глухой темноте, как слепой в гулком осеннем просторе — не видя отдаления конца пути.
Небо и земля отражаются не отражаясь, смотрят не видя. Так след приходит к ноге, и они не узнают друг друга.
Глупец редко спрашивает, но готов отвечать. Поэтому глупец скрывает от самого себя свою глупость, и мудрец скрывает мудрость. Их качества изначальны, так из дерева нельзя извлечь его деревянность.
От частого употребления стирается слово и молчание, поэтому мы — тот цынь, на котором играет природа, когда ей нечем заняться. Приходя, мы вступаем в равенство и пытаемся его преодолеть. Возможно, были счастливцы, которым удавалось тотчас перелетать от мгновения до-рождения до мгновения после жизни. Они не успевают рассказать об этом, но зато они не сомневаются, как глупец, сомневающийся в других, и мудрец, сомневающийся в себе.
Лепка контекста — это процесс неизменной переоценки исходного материала, чей первичный смысл утрачен в погоне. Семилетний мальчик рассказывал сказку:
— Иду по лесу, вижу яму, а в яме — дохлый лось: ни рогов, ни ногов, ни руков, одни зубы торчат, а из каждого зуба — челюсть!
— Что за нелепая сказка! — сказали ему.
— Это немецкая загадка, — отвечает он.
— А отгадка какая?
— Отгадка итальянская, — отвечает он.
Этот мальчик знал, о чем говорил, но его слушатели не понимали, что же в действительности он знает, и рассердились, потому что в этой сказке вещь, смысл и образ лежали отдельно друг от друга, и чтобы все это интегрировать, взрослым нужно было учесть еще один фактор — самого рассказчика. Но именно это оказалось для них самым трудным. И тогда я попытался им все объяснить.
Воспоминания — индивидуальны, забытьё — всеобще. Мы скрываем вещь, чтобы овладеть образом. Коллективная память, как песок побережья, складывается из отдельных песчинок. Любая история — это мираж коллективной памяти, чье вещное бытие находится за пределами конкретного восприятия, складывается из отдельных песчинок, каждая из которых принадлежит лишь себе. В попытках передать вещь с помощью образа мы калечим смысл, и тогда никто ничего не понимает. Почему-то все хотят, чтобы их понимали, но мало кто горит желанием понять другого. Возможность понимания невозможна в принципе: мы хотим, чтобы в нас видели кого-то другого, кто лучше, чем тот, кого мы сами видим в себе, и потому облик каждого не становится четким. Это относится также и к сумасшедшим. По существу во всяком другом мы пытаемся увидеть себя, и сердимся, когда в этом зеркале видим кого-то другого, который еще и насмехается над нами. Люди — это дома без крыш, и оттого беззащитны перед вымыслом. Мы стремимся к безмятежности, потому что боимся ее: путь внешний предпочитаем внутреннему. Мы хотим, чтобы нас увидели, потому что думаем, будто мы принадлежим чему-то большему, чем мы сами. Оттого мы обзаводимся друзьями, семьями, народом, государством. Государство боится индивидуальности и преследует ее, потому что индивидуальность ставит государство под сомнение.
Как только я кончил говорить, взрослые переглянулись и молча вышли. Мальчик и я остались одни.
— Я думал, — сказал он, — что ты никогда не станешь ребенком.
— Это было трудно, — вздохнул я, — для этого мне пришлось долго жить. Но зато теперь я могу жить одновременно на двух языках.
— А на каком языке ты думаешь? — спросил он.
В ответ я присвистнул, и мальчик понял, что допустил бестактность.
— Ты думаешь, это надолго? — кивнул он на дверь.
— Увы, так бывает всегда, когда... — начал я.
— Но я же рассказывал тебе, — хитро прищурился мальчик, — а они случайно подслушали.
— А я, — сказал я, — рассказывал им, а ты случайно подслушал, и потому их обида лежит на нас обоих.
— Жаль, — сказал он, — лучше бы они забрали ее с собой.
— Мы можем уйти, — предложил я, — и оставить ее здесь, пусть шуршит по углам, как бумажка на сквозняке. Они думают, — добавил я, рассчитывая на успех, — они думают, что смысл лежит за словами, а на самом деле он далеко впереди, и когда сильно торопишься, то рискуешь проскочить мимо.
В ответ мальчик присвистнул, и я понял, что допустил бестактность.
Он торжественно подошел к платяному шкафу, отворил скрипящую дверцу, извлек черный фрак и протянул мне.
Читать дальше