Бонтецки сел за стол напротив, внимательно рассмотрел тонкое, красивое лицо Пономарева, насмешливое и огорченное, и не обнаружил никакой детали или черточки, из которой можно было бы размотать клубок настроения.
— Над всяким смыслом, — серьезно и сурово сказал Бонтецки, — есть другой, более высокий. И наш высокий смысл — дорисовать мир, даже если потом наши рисунки окажутся рисунками Альтамиры, Абри Кап Бланки или Шишкинских скал. Тогда реальность будет конструироваться по нашим текстам.
— Реконструироваться... И по тексту вашего романа? — вдруг, поддавшись неясной догадке, язвительно и настороженно спросил Пономарев.
— Что вы имеете в виду?
— Ну, этот, последний ваш роман, который в работе. «Провинциалы»...
— Ну?! — только и мог вымолвить Бонтецки.
— Ничего удивительного, — развязно пожал плечами Пономарев. — Жизнь моделирует вас, вы моделируете свои тексты, а я моделирую вас в ваших текстах. Вы неосновательно и я бы даже сказал оскорбительно смеетесь, Егор Иванович...
— Отчего же? Не могу представить, чтобы вы! и вдруг обладали этакой сверхвластью надо мною, выдумщиком и рассказчиком!
— Пользуюсь понемногу, скромно и в ограниченном размере, — с гордостью признал Пономарев. — Только меня вы там высвечиваете в каком-то карикатурном виде.
— Разве? — искренне удивился Бонтецки. — А, собственно, почему бы и нет, если вы — мое создание? Так сказать, плоть моего духа. Художник имеет право на деформацию реальности. По сути дела, всё искусство деформирует в той или иной степени... Мировоззрение — мера воззрения... Чем шире — тем шире. Стиль — вне нормы. Или выше, или ниже. Норма в литературе — патологична. Хроническая норма становится традицией. Сейчас у нас есть единственный выход — взрывать все жанры и традиции.
— А если при этом взрыве пострадает самая суть искусства? — поинтересовался Пономарев. — Иными словами, если будет задет его нерв? Его зерно? А если ваша деформация ввиду, так сказать, высокого смысла, который над, а не в — если деформация окажется незаслуженно оскорбительной для людей живущих, для партотипов? Например, на некоторых страницах вашего романа... я выгляжу несколько глуповатым, не так ли?
— Возможно, — безразлично согласился Бонтецки, — ну и что: зато на других станицах вы смотритесь этаким ироническим нахалом, помесь Печорина с Ноздревым. Какая разница? В жизни всё так непредставимо перемешано, что выделить чистую форму и чистую суть просто невозможно. Да и вы сами, видимо, не знаете, что вы такое...
— Видимо — невидимо...
— Все мы, Виктор Петрович, печальники отечественной словесности, — притворно вздохнул Бонтецки, — потому что неспособны ни на что другое. Волею случайностей оказались в безвременье... Занулёвое падение идеалов... Мелочность лирики. Ничтожность характеров. Пошлость интересов. Сниженность целей. Какой-то жуткий мрак... Всё это надо преодолеть.
— Вы драматизируете, Егор Иванович. Из того хаоса, о котором вы так сильно поведали, можно, очевидно, выделить какой-то ведущий принцип...
— Куда ведущий? — подхватил Бонтецки. — Есть, конечно, такой принцип, и его не изменить, пока не изменить и не переиначить. Принцип нетерпимости. В далекие времена, когда духовное в человеке ещё не выделилось из материального, люди были более терпимы, менее идеологичны. Но с ростом общих связей, когда мир уменьшился, когда моментально все знают про всё, наступает царство нетерпимости — на всей территории видимости. Из нетерпимости — злоба, зависть, эгоизм. Из нетерпимости — жадность, разрушенные дружбы, распавшиеся семьи. Сейчас человек с трудом соглашается на существование рядом с собой другого человека, с иным устройством головы. Отсюда — вавилонская башня самолюбия, бешенное желание вскарабкаться выше, чтобы хоть в кратком своем существовании....
— Помилосердствуйте! — перебил, взмолившись, Пономарев. — Вы противоречите сами себе: то вы собираетесь взрывать традиции, и это склонен я расценивать, как мечтательство, милое и простительное ввиду ваших седин, а то вы вдруг начинаете быть заурядопроповедником, то есть защитником тех самых традиций, от которых так страдаете. Объясните, ради святого, как это возможно одновременно быть традиционалистом новаций? Или вы играете собственный текст? Ведь в вашем романе, о коем мы упоминали, и время застывает, и люди не развиваются... Нехорошо. И меня вы выставили каким-то пришельцем из космоса. Стало быть, я не могу, не живши у вас достаточно долго, разбираться в завитках человеческой души. Я должен быть логичен до отвращения. Прямо-таки мертвяще логичен. А это мне претит. Иными словами, вся моя натура, вся моя непосредственность вопиет. — Пономарев увлекся и с негодованием плюнул на пол.
Читать дальше