— Господа! — говорю я, примеряя голос к пространству зала — Дамы и господа! По праву председателя настоящей встречи рассказчиков я хотел бы уронить в ваши уши несколько слов об общих целях, собравших нас сегодня здесь.
Я говорил по-французски, и мое жеманное произношение могло бы до колик рассмешить какого-нибудь балясника, boutton, гораздо лучше у меня вытанцовываются mots obscènes [65] ругательства (фр.)
, но поскольку мой лучший доклад был посвящен творчеству Жака Шапантье, с которым никто из присутствующих по-настоящему не был знаком, я продолжал по-французски babiller [66] болтать (фр.)
:
— Литература — это украшенная сплетня о людях, которых никогда не было. Не мне доказывать вам убедительность такого толкования нашего ремесла. За годы работы мы выпустили сотни тысяч призраков в мир реальных людей, и эти тени волей и яростью бессмертного искусства обретали при рождении ум и душу, характер живой плоти. Литературных героев, чьими родителями и пестунами мы являемся, этих героев в действительности не существует. Жизнь — это только замысел, в наших головах он становится вымыслом, а в сердцах читателей — домыслом. Поскольку ничто может возникнуть только из ничего, то я — по праву одного из старейшин цеха — осмелюсь утверждать, что нашей теперешней конференции не существует. Нас — нет, господа, и все, о чем сегодня и в последующие дни станем говорить, все это — блеф, фикция, мечта, мираж, греза, бред, галлюцинация, фантазия, сон, наконец. И какой бы кошмарной или прекрасной ни была эта дрема, мы сделаем все возможное, чтобы как можно дольше не просыпаться. Сон — причудлив, он не зависит от чьей-то отдельной воли и, если вы не возражаете, мы дадим высказаться всем, кто поможет нам осветить смутную дремоту ускользающего бытия, мы выслушаем самые спорные мнения об источниках, формах, целях жанра рассказа, об алхимии и магии нашей профессии.
Слушали коллеги по-разному: старики, знавшие, какие переливчатые павлиньи хвосты я мог распускать, слушали в пол-уха и с усмешкой, уверенные, что в кулуарах или за карточным столиком, в трактире или бардаке я намного забавнее; молодые, для которых не только их литературная работа, но и сама жизнь была в новинку, внимали с отвисшими подбородками, как деревенская дура первому своему соблазнителю, или как туземец первому в своей жизни проповеднику, горячо веря, что вечное спасение у меня за пазухой и после проповеди каждый получит по кусочку.
— Поскольку инициаторам нашей встречи, — продолжал я, — Кастальсу, Эрвину и Гроссеру удалось не допустить сюда ни одного лгуна-журналиста, нахала-телеоператора или дурака-критика, которые, как жуки, точат великое древо искусства, я полагаю, что все мы, сновидцы и снотворцы, можем высказаться свободно и раскованно, как на исповеди перед совестью, если мы, конечно, не забыли совесть дома. На этот случай я готов исполнить роль нашей забытой совести и вынести требуемый вердикт. Если я правильно понял, сегодня здесь собрались люди, исповедующие ортодоксальную методику, и несколько расколов. Здесь присутствуют фантасты, сюрреалисты, бытовики, субъективисты, чистые и помесные с прагматистами, и многие другие искатели путей к самим себе. Все мы, надеюсь, люди с горячей кровью, готовые жертвовать своими перьями для доказательства сомнительной ценности мелочных литературных принципов. Это — так, господа. Ведь нет на свете более капризного и ничтожного и жалкого в своих претензиях существа, чем профессиональный литератор. Но я полагаю, несмотря на это, что в конце концов, нас всех объединит общая угроза, единая опасность, могущая уничтожить весь опыт будущей литературы и культуры — опасность наступления материального мира на мир духовный, угроза раскола между людьми, нарастание жестокости в человеческих отношениях. Когда ложь и обман становятся нормой, истину и правду объявляют вне закона и начинают преследовать, изгонять из общества, где утверждаются сытые, самодовольные, тупые и наглые потребители. В таком случае можно только воскликнуть: дай мне, господи, счастье и силу стать изгнанником!
Я помолчал, выдерживая драматическую паузу, и закончил:
— Благодарю вас за внимание, господа, и разрешите сопредседателю Отто Шимеку познакомить вас с предстоящей программой.
Я сел, а Шимек встал, узкоплечий, нескладный — из шеи сзади росли седые жесткие волоски — Шимек в лоснящихся брюках, таких заношенных, что казалось, будто он в них родился и с тех пор не стирал, — не от бедности, хотя он постоянно жаловался на житейские трудности, на невозможность прокормить большую семью, а из безразличия к форме, он всю жизнь гонялся за содержанием и это была как игра в прятки, — и начал программу конференции; я смотрел в зал: Фриц дремал, полуприкрыв выпуклые глаза пухлыми веками; Збигнев Крышевский шелестел бумажками — в последнее время ему не везло: по данным JLA индекс его популярности упал на восемь пунктов, издатели потеряли интерес к рассказам Збигнева, и теперь он рассчитывал на успех своего выступления об универсальной схеме современного рассказа, так оно и произошло; Гроссер упорно улыбался: он наслаждался, слушая кошмарный французский Шимека в синхронном переводе на немецкий — Гроссер говаривал, что если и есть на свете что-то ужасное, так это немецкий перевод с французского, но, по-моему, перевод с русского еще хуже; Эрвин что-то рисовал в блокноте, скорее, карикатуры на остальных; я смотрел в зал и видел глаза Надин, устремленные на меня, и вспоминал предстоящий вечер и весь завтрашний день, и послезавтрашний взрывчатый пассаж Кастальса, и свой доклад о Жаке Шерпантье, и сладкую боль расставания со всем этим, и это не было повторным переживанием — короткая остановка, передышка в таком долгом пути назад...
Читать дальше