Дерзай, послушница.
Припадаю к следам твоих милых ног и целую эфир, колеблемый твоим шлейфом. Твой верный Старик.
6
Пожалуй, у меня одного не было врагов в этом «сборище новеллистов», как назвал конференцию Кастальс в своем шуточном, с изрядной долей злости, стихотворном послании, где заключительная строфа в подстрочнике подтверждала: «только сборище сумрачных новеллистов надеется улучшить мир пошлыми аляповатыми россказнями»; поэтому — что стар и нет врагов — выбрали меня в председатели, а в помощники мне единогласно избрали Отто Шимека, плешивенького фантаста, чехо-немца с еврейскими замашками, человека подвижного, ироничного, никого и ничего не принимающего всерьез, и в первую очередь самого себя, и это обстоятельство было верной гарантией, что конференция не погрязнет в докладах, рефератах и коллективных сновидных рефлексиях, как обычно случается с такого рода интеллектуальными случками, которые ничто иное, как ритуал, клубные встречи профессионалов — а, напротив, при общих усилиях и единодушном энтузиазме, пройдет легко, изящно, по-балетному: из глубины сцены, от задника, где натуральным маслом наживописана естественная жизнь, — этаким антраша к просцениуму, к гулу голосов, ко всеобщему «ах», «революция в жанре новеллы» — эта конференция начнется, как только струящиеся ноги Надин — я ничего не замечаю кроме этого — пересекут зал от двери в другом конце к первому ряду, и я возьму в руки старый бронзовый колокол и призову к тишине; как только Шимек спрячет после улыбки тридцать пластмассовых зубов, а он улыбнется, усаживаясь рядом со мной, и я вспоминаю, что у него около полусотни детей, внуков, правнуков и все сплошь Шимеки, хотя злые языки и утверждали, что уж на своей-то ниве не он один поработал, пока без конца сублимировался в творчество, улыбается и шепчет по-русски: «тесна пятимиллиардная планета, и с вами старче, мы встречались где-то», и я машинально отвечаю: «неужели Шимек Отто снова выдумает что-то?», и слежу за Надин, она еще идет, и на ней волнуется блестками зеленое платье, и я негодую, что мир населен слепцами, что никто — кроме Шимека — он замкнул свою пластмассу на тонкие губы — не видит Надин, только я вспоминаю все, что под струящимся платьем, и дрожит во мне задор воспоминания, и я жалею, что нет в этом зале у меня ни одного врага, кроме меня самого.
Я поднимаю колокольчик и трясу его как пузырек с микстурой — вяло брякает язычок, потом неожиданно звонко, по-человечьи, отзывается потемневшая орнаментованная бронза; с колоколом в руках я поднимаюсь и смотрю в зал, там много знакомых, а еще больше незнакомых — молодых лиц; пока ты ковырялся в своем огороде — ты забыл полить тюльпаны, которые через двадцать лет завянут, когда придет Натали, — уже подросли юные всходы, все эти от самого рождения мастеровитые литераторы с гулкими голосами, вместительными легкими, здоровыми сердцами и крепкими желудками, и твоя боевая шпага, с которой ты, отчаянно размахивая, бросался на чудищ своего — не их! — времени, им кажется старой зубочисткой; много знакомых лиц — Курт Веннингер, пишется в двумя «н», не раз поражавший интеллектуалов способностью с помощью примитива калечить логику искусства, да и во внешности Курта было что-то питекантропическое (питекантроп — это кличка первого математика древности: он умел считать до пяти, левой рукой загибая пальцы на правой); Жозеф Рефрен — это ж надо! стать писателем с такой фамилией — сорок лет долдонивший любимый мотивчик о разделенном ложе и, надо признать, добившийся успеха: университетская молодежь делит ложе по-рефрену; томный эстет Збигнев Крышевский, по-польски пишет с французским прононсом, говорят, он чуть не до смерти уморил банальными метафорами красавицу-жену Клару Стычек: бедняжка в Гданьске бросилась с причала в море, но волны вынесли ее на британские берега, где она через два года родила тройню от непорочного зачатия после съемок фильма «Ричард 3-й»; Фриц Дюренморт — «серый» юмор, Нобелевская премия за гуманизм и всестороннее отражение в литературе облика европейца, может быть, не читал, по-моему, беседовать с Фрицем намного увлекательнее, чем разбирать его невнятности — грузный, с толстой шеей, толстыми руками и толстой одышкой во славу цюрихских пивных; вечно настороженный и одновременно всему открытый Гроссер; старый и желчный, недовольный собой и миром; постоянно дремлющий Эрвин — вся эта вдребезги разбитая гвардия рядовых искусства, в ком еще сохранились хоть какие-то понятия о достоинстве и чести своего ремесла; еще около двадцати малознакомых лиц — я, как охотник, взглядом осторожно подкрадываюсь от задних рядов к первому ряду, чтобы врасплох увидеть лицо Надин, это ненавистное мне выражение властной покорности на лице, и улыбку, значение которой непрерывно меняется, пока Кастальс, сидящий за ней, нагнулся к ее уху так, что касается длинным носом ее волос, каштановых и с проседью, и, улыбаясь, нашептывает про меня гадости — я еще раз встряхиваю колокольчик и с шумом ставлю его на светло-голубой бархат стола.
Читать дальше