— Не огорчайтесь, — успокоила она, — сейчас многие так делают и спят спокойно и живут не торопясь.
— Кентавр, — приподнявшись, представился он, наблюдая в себе шевеление долгожданной нежности.
— Лорелея, — с улыбкой представилась она.
— Спасибо, — серьезно сказал он, — это настоящее русское имя. Я буду любить его, а потом и ее. Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— Я много старше, — вздохнул он.
Лучше бы его не было, этого столетия, думал он, лучше был бы девятнадцатым сразу — в затылок и в ногу — шел двадцать первый. Потому что двадцатый оказался не нужен, он зазря убил сто миллионов жизней людей, которые могли родить детей и прибавить радости миру. И люди в этом веке также были ничтожны и никчемны, потому что не сумели опомниться от глупости, и она зарастила их сердца тиной и вонючей шерстью. Это столетие трудно тащить за собой, вспоминал он, тащить через силу все эти потери. Они тянули назад. Но он отпустил их на волю, на вольное пастбище, и стал легкий, как только расстался с прошлым. Но за спиной чувствовал дыхание всех четырех миллиардов людей, когда-то живших на земле.
— Вижу, — сказала она, посмотрела на его седеющую голову. — А я дура.
— Знаю, — кивнул он, — именно поэтому я отказываюсь стать нормальным. А они хотели, чтоб я стал похож на них.
— И меня они уговаривали стать похожей на них. Они говорили: опомнись, дура, увидь, в каком мире ты живешь, в каком мире живем все мы. Другого мира, говорили они, у нас нет ни для нас, ни для тебя. Будут только такие, какие есть.
— Да, да, — подбадривал он, — они думают, что могут нас изменить. Но в них нет ни силы мысли, ни огня сердца, ни ветра души. Что они сделают, такие слабые и ничтожные? Я их вычеркнул со страниц своих дней.
Он рассмеялся громко и хрипло, она — мягко, с легким всхлипом. Он увидел, что у нее светло-зеленые глаза.
— Я человек злой, грубый, равнодушный и безо всякой морали, — вставлял Кентавр в паузы смеха. — Мне нельзя верить ни в чем. Нет такой правды, которую бы я не обманул с бесстыдным восторгом.
— А я шлюха, — смеялась она.
— Не шлюха, а всеми любимая, — поправил он. — В малом стойкость к счастью. Малая стойкость счастья. Стойкость малого счастья...
Его немного занесло в словах, и она испугалась и пожалела его. Позже она научилась гасить в нем разливы слов. Она прижимала его голову к любимой им груди и гладила, гладила настойчиво и мягко, пока он не выходил из непонятного ей состояния, как ребенок из внезапного испуга.
— Извини, — помотал он головой, — замена человека во мне произошла, случилась, стряслась. Nota notae est nota rei ipsus. Признак признака есть признак самой вещи. Твоя улыбка есть признак твоего лица, твое лицо есть признак твоей души. Я хотел угадать твою душу.
— Зачем? — она пожала плечами.
— Мне нечем дышать. Крупные люди умерли или рассеялись. Остались мелкие и убогие, у них нет души, только клочья материализма в жажде покаяния. Мне нужно узнать твою душу. Чтобы научиться дышать. Чтобы знать, чего избегать, чтобы не избегать неотвратимого. Каждый из нас в отдельности обречен, но вместе мы могли бы выстоять. Норма — это невидимка среди сумасшедших, но они пытаются рассказать о ней зрячим. Но теперь я снова буду дышать. Прежде тебя я разговаривал сам с собой. Теперь второй «я» станет разговаривать с тобой, а первый «я», вот этот, с руками, ногами и головой, наконец-то освободится для жизни.
— Не знаю, — сказала она, — мы с ним можем не понять друг друга, и тогда каждому из четверых несдобровать.
Недели через три он появился на чердаке. Втащил большой мешок с книгами и бумагами, еще спустился по лестнице и втянул чемодан без ручки, обвязанный веревкой. Это было имущество его вещественной жизни, скудная движимость, потому что не для кого было собирать наследство, если все прошлое, накопленное столетиями, оказалось растраченным и выброшенным за ненадобностью за десятилетия строительства светлого будущего.
Чердак был просторный. Теплый и сухой. Вдоль стены под двускатной крышей выстроились, как бойницы, низкие окна, и днем здесь было светло и тихо. Радостный шум рабочих будней и восторг перевыполнения планов не проникал сюда, и музыка праздничных маршей забыла всплескиваться под старую крышу. Ночью чистое небо заглядывало туда россыпью звезд. Электричества не было, и Кентавр обошел старые помойки города в родовых районах и насобирал зеленых и серых от старости бронзовых и медных подсвечников, установил их в разных местах на толстых, несущих кровлю нижнего потолка, деревянных балках, расчерчивающих весь чердак на правильные квадраты. Мы дождемся, сказал он, когда придет Новый год, и возожжем свечи, и это будет наша ответная красота наступающему счастью. До Нового года было далеко, и Кентавр раздобыл керосиновый фонарь в проволочной обмотке и ночью, устроившись у окон на двух широких матрасах, он читал, имея в изголовье керосиновый фонарь, а на коленях стираную попону мягкого войлока.
Читать дальше