— А есть еще комната! — подошла молодая плотная женщина (дочь хозяина? Невестка? Внучка?), которой, видать, невольно передалось мое волнение. Мы быстро прошли через большую и, открыв с легким скрипом белую дверь, вошли в комнату. Помню ее? Не здесь ли мы однажды лежали под столом с моими сестрами — в темноте, в сладком оцепенении, и старшая сестра горячим шепотом объясняла сладкие тайны, и заставляла к ним прикасаться?
Я быстро (чтобы спрягаться?) подошел к окну. Свет — словно специально для меня! — все еще держался на гаснущем небе. Близко внизу, совсем под самым окном впритык было пространство черной земли, перегороженной на маленькие квадраты и треугольники серыми от дождя загородками... Все?!!
— А еще комната есть?
— Да, есть, около кухни! — ответила хозяйка.
Мы быстро прошли через «большую» (хозяин, улыбнувшись нам, продолжал есть суп, все заняло не более минуты), и вошли в маленькую комнатку... В углу за дверью круглая печка, выступающая и в коридор. Вот здесь, у стены за печкой, я лежал в колыбельке, помню волны горячего воздуха от печи — и к ней, весело и аппетитно сопя, прижимался красными разбухшими ладошками отец, глядя на меня сверху вниз. Над колыбелькой — как ясно помню, висел коврик — аппликация с приляпанными на серый холст румяными детьми в синих одеждах, в шапочках с помпонами, с яблочным румянцем на щеках и такими же округло-яблочными носками ботинок. Один мальчик тянул вверх за собой саночки на веревке, второй, стоя наверху, мял в руках, в коричневых варежках, яблочно-круглый снежок.
Можно представить себе, как я был потрясен, когда однажды, на улице Ленинграда — через 40 лет, — вдруг увидел этого мальчика со снежком, еще более яркого, чем тогда, на плоском полиэтиленовом пакете: сколько я шел за ним по улицам — представляю себе вполне изумленную реакцию хозяина пакета — но я не в силах был обуздать свои эмоции. Откуда он вынырнул? Как? Впечатление было ужасное — словно кто-то как-то узнал и показал одну из самых главных тайн твоей жизни!
Сейчас коврика на этой стене не было, но там, где когда-то лежал я, снова стояла колыбелька с младенцем!
Потом я был уже во дворе, сопровождающая группа деликатно отстала... А мы еще боялись, что не найдем, что все здесь неузнаваемо изменилось! Да ничего здесь не изменилось, абсолютно, и я, оказавшись тут, был прежним... Так же у обрыва в овраг стояли «дровяники» — деревянные дровяные сараи... Помню первую свою поэтическую строчку — пародию, рожденную мною с радостной улыбкой года в два — «дровяники, тачанки» вместо знаменитого тогда «броневики, тачанки». И поощрительную улыбку отца сверху, надо мной.
Что еще из рухляди можно унести отсюда, с тонущего острова — жизнь будет тут продолжаться, но моя жизнь тут закончится — что же еще можно унести?
Белую скатерть, лилово-чернильную бутылку сливянки, большое, круглое, крепкое колено отца (из всех контактов почему-то больше всего помнится колено отца, впрочем, вполне дружественное), и его бодрый хохот:
— Нет уж, — сегодня мой день рождения, — твой зимой!
— Нет, и мой! И сегодня мой!
Непонятная, яростная истерика, переглядывающиеся с тревогой родители — «Ну хорошо, хорошо, и твой...» — сладкое ощущение того, что тебя любят, тебе уступают, все более редкие вздохи в темноте, сужение мокрых глаз, разбивание на радужные лучики плоской полоски света, идущего из-под двери, за которой родители о чем-то взволнованно и глухо (начинаю засыпать!) продолжают переговариваться — наверное, о тебе!!
Дровяники эти были первым объектом, вокруг которого завязывалась внешняя жизнь, где мы сталкивались с ней. Помню вошедшего в прихожую отца, с гулом уронившего на пол топор, и когда все выскочили, опустившегося на пол прямо в прихожей, закинувшего голову с прижатой ко лбу рукой: обух соскочил с топорища и рассек голову.
Помню одно из первых в моей памяти гуляний, первое из сладко-тревожных ощущений того, что мир разделен на две враждебные, но чем-то связанные между собой половины — женщин и мужчин. Девушки устроили в дровянике какой-то праздник, там горят свечи, кто-то рядом говорит, что они там устроили себе замечательное угощение, и демонстративно закрылись от нас изнутри, отгородились от такого дикого и презренного племени, как мы... Все, что остается, это — будучи приподнятым кем-то, увидеть радужное пламя розовой свечки на столике, потом запомнить чьи-то торопливые руки, трепетно срывающие ленты, которыми девушки так неосторожно (или — небрежно?) украсили прутья сарайного окошечка с этой стороны. Это все, что в зрении, но общее волнение захватывает меня, становится удушающим!.. Впервые это было вот здесь!
Читать дальше