И — еще наслаждение, — ранним утром, в комнате, озаренной красноватой, цвета луковой шелухи, зарей, вдруг вспомнить, что вчера, с вороватым ликованьем зачем-то бросил в огонь пузырек от лекарства. Зачем? Была какая-то догадка, толчок — предчувствие какого-то чуда, и — сбылось! В теплой, очень легкой серой золе (легче золы я потом ничего не встречал) — нащупываешь почему-то клейкий бок пузырька, — сердце прыгает — что-то произошло, вытаскиваешь пузырек, — и с ликованьем видишь, что привычные, неподвижные свойства мира изменились — всегда твердое и холодное стекло стало липким, мягким, — можно вминать, перекручивать его, — чувство власти над материей, ощущение сладких возможностей физической работы наполняет тебя. Я торопливо кручу, вминаю, леплю — с каждой секундой это становится все тяжелей, материал быстро застывает, берет реванш — но сделано немало — пузырек не узнать! Потом он долго хранится у меня в потайном месте, под кроватью, иногда я, когда никого нет, с тайным упоением засовываю руку туда, постукивая острыми теперь краями, перекатываю его.
В какой-то момент я забываю о нем, и так получается, что при перестановке летом со смутным воспоминанием гляжу на пушистый комок пыли на полу, собравшийся у какого-то очень волнующего, но забытого предмета.
Жизнь моя разбегается в ширину. Выясняется, что мир полон тревоги, но в бесконечности, беспредельности его имеется и радость.
Местность вокруг меня — овраг — и за ним дома, снова — овраг — и за ним снова дома, стоящие повыше, и снова овраг, и снова дома повыше предыдущих, и, ясное дело, видимые поменьше, но видимые, и еще такой же ряд, и еще. Я всматриваюсь в эту слепящую даль не просто так, а потому, что существую уже не один, а с другими, потому что стою уже в толпе среди других, но не чувствую с ними родства, а наоборот — отчуждение. Я знаю, что если они заметят и услышат меня, то обрушат на меня презрение, потому что все они, стоящие небольшими возбужденными группками по нашему земляному утоптанному двору, все видят то, что не вижу я. Они видят среди желтых туч в страшной дали, за четвертым оврагом, воздушный змей, запущенный нашим дворовым гением в недосягаемую почти бесконечность, в дальнее небо, которого достичь, кажется, невозможно — а он достиг. Кто именно он, понять сразу не так легко, он так же небрежно и неприметно стоит со всеми, и в этой его неприметности высшая гордость: он скромно стоит со всеми, как все, а между пальцами дергается и режет невидимая почти, упруго живущая нить, соединяющая одного его с бесконечностью. На мгновение оторвавшись от бесконечности, быстро утерев ладонью слезящиеся глаза, я, быстро и воровато поглядывая на группки, пытаюсь понять: кто же он? Но увидеть его нельзя, его знают только самые приближенные, а с виду он, как все, зачем ему еще выделяться внешне, если он внутренне сейчас выше всех? Как говорит моя бабушка (ее голос уже явственно звучит рядом) — «смиренье паче гордости». Шарю взглядом по группкам (без точного, мгновенного до-логичного понимания вещей нет искусства), и с трепетом и содроганием вдруг мгновенно понимаю, почему совсем невысокий паренек лет четырнадцати почтительно окружен четырьмя почти взрослыми верзилами, — и пронзив тайну влет, поспешно отвожу глаза: по дворовым нормам — я это чувствую — тайна эта слишком возвышенна, имею ли право я, который тут — никто, прикасаться к высокой тайне?
— Десятую катушку уже разматывает! — катится сверху вниз почтительный шепот.
Не зная еще таких слов, узнав это слово значительно позже, лет через двадцать, я тем не менее четко вдруг чувствую, что передо мной — иерархия, сложившаяся, может, лишь на время, ко очень четкая и жесткая. От тех, кто знает самого, ниже идут те, кто знаком с теми, кто знает самого, дальше идут те, кто «запросто» или «вась-вась» с Лехой, который живет в одной квартире с Тимуром, который как равный пару раз на глазах у всех беседовал с самим Борисом, который и т. д. По лицам — самодовольным, но тайно взволнованным, я вижу, что все здесь считают себя причастными к системе, или стараются показать, что они причастны. Быть вне ее — позор, и я ощущаю это, хотя виду не подаю, но с тоской чувствую, что все как-то проникли в систему, а я в нее не проникну никогда. Чувство отчуждения и одиночества навсегда пронзает меня, я вдруг чувствую, что всегда буду один. Печальней и (почему-то) — слаще этого момента долго не было у меня. Снова воровато утерев слезу (уже другого свойства, чем раньше), я опять честно устремляю взгляд в небо — ведь решается моя жизнь, — все же видят, а я нет! И вот наконец, вижу очень далеко и очень низко, в самом низу, квадратную очень глубокую черную дырочку в плоской желтой декорации заката.
Читать дальше