— Ах, да! — хлопнув себя по лысине, воскликнул он. — Ну? Есть хочешь? Давай!
На плитке с налившимися огнем спиралями стоял ободранный чайник. Он снял его, зачерпнул из ведра под столом кастрюльку воды, поставил на плитку. Потом выдернул ящик стола. По фанерному дну катались яйца — грязные, в опилках. По очереди он разбил над кастрюлей десять яиц, стал быстро перемешивать ложкой.
— Новый рецепт! Мягкая яичница! — подняв палец, воскликнул он (будто яичница имеет право быть еще и твердой!)
Потом, по своему обыкновению, стал горячо рассказывать, какие замечательные тут появились у него идеи, какую инте-рес-нейшую книгу он напишет!
Из десяти яиц получилась маленькая, черная, пересоленная кучка.
— ...Вечно ты отвлечешь! — с досадой проговорил он, задумался...
— Слушай! — радостно завопил он. — А пойдем в столовую! У нас же столовая открылась! Класс!
Мы вышли на улицу, вошли в бревенчатую столовую, но там было уже почти темно, толстая женщина выскребала пустые баки.
— Все уже! — она зло повернулась к нам. — Раньше надо было приходить!
— Как?! — отец удивленно вытаращил глаза.
По холодной грязи мы вернулись к нему. Я с тоской смотрел на тусклую лампочку на голом шнуре под потолком, на два жестких топчана из занозистых досок, на которых нам предстояло спать — никакой другой мебели не было. Вот так «директорская роскошь»! Я, по обычаю, скромно молчал, но в глубине души был в ярости: разве можно допускать, чтобы такое сделали с твоей жизнью! С юношеским высокомерием я в тот вечер считал, что сам подобной истории никогда не допущу!
Пошатавшись в этом склепе, мы легли спать, хотя было всего десять часов... но чем еще можно было заняться тут? Мы долго не спали, лежали молча, ворочались на досках — ну и лежанки! В окна без занавесок спокойно и нахально уставилась луна... Наверно, впервые я унесся на нее так надолго, наверное, впервые так разглядел ее темно-светлый рельеф... с удивлением я видел на луне очень четкие силуэты двух боксеров... особенно одного — победителя: голова, четкие прямые ноги, выпуклый торс, высунутые вперед руки в круглых перчатках... Вот так да! А я и не знал. Второй боксер — побежденный был, как и положено побежденному — не такой четкий, слегка размытый и бесформенный — то ли он зажался после удара, то ли бесформенно осел... но первый... силен!
С той ночи и до этих пор, когда изредка я оказываюсь под полной луной — я все вспоминаю, поднимаю голову и смотрю... ну — как там боксеры, никуда не подевались? Значит — и я еще держусь... хотя такая аргументация может другим показаться искусственной — но о «других» не очень как-то беспокоюсь.
Наутро, проснувшись, я поскорее оделся и вышел из этого убогого помещения — оно наводило на меня невыразимую тоску! Отец тоже уже проснулся, что-то уже корябал на бумаге. Увидев меня одетым, он изумленно откинул голову и вытаращил глаза.
— А?.. Что?.. Уезжаешь уже?!
— Нет еще... не совсем, — усмехнулся я. — Хочу воздухом подышать!
— А?! — он глядел вовсе не на меня, а явно вглубь какой-то своей идеи. — ...Правильно! — он радостно хлопнул кулаком по столу, яйца в ящике гулко покатились. — А, да! — наконец, опомнившись, он посмотрел на меня. — Иди, иди!.. Я тоже выйду... сейчас, закончу! — он снова вперился в бумагу.
Усмехнувшись — и заметив, что моя элегантно-ироническая усмешка не замечена, я вышел. За ночь выпал снег. Двухэтажные дровяные сараи из мокрых досок, обрамляющие двор, зияли чернотой. Дальше шла бескрайняя белизна. Было холодно и неуютно — снег был белый, а небо — серое, неподвижное, неживое... Я долго, вздыхая, стоял у крыльца, нажимая ногой черный лед на луже, гонял под ним белый пузырь. Да-а, видно я все же переживаю за отца... что его жизнь (а значит, и моя) связаны теперь с этим грустным пространством... Я вспоминал, как отец появлялся над моей люлькой еще в Казани, стоял, грея красные руки у гофрированной печки, улыбался мне сверху. Потом — как раздался какой-то странно-обрывистый звонок, испугавший нас всех... мама открыла дверь... на площадке стоял отец, но узнали мы его не сразу — лицо как бы в отчаянии было зажато ладонями, и между пальцами выступало что-то черное. ...Он медленно, как слепой, вошел... и стал садиться в прихожей, на жестяной лист на полу у печки. В полутемном сарае (или дровянике, как говорили в Казани) он колол дрова, и при замахе обух соскочил и разворотил бровь.
...Но больше я помню и чувствую его уже по Ленинграду. И всегда почему-то с волнением — хотя и не всегда радостным. Помню наши походы в баню, когда он, как маленького, пытается меня мыть, намыливать голову, окунать, смывать!.. Или, когда я самостоятельно отодвинусь — вдруг придвинется ко мне, и зашепчет смущенно, но довольно громко:
Читать дальше