— Так где... мое место? — обращение по-русски их не расположило, скорее — наоборот.
— На свободное! — даже не глянув на меня, проговорила одна и стремительно прошествовала куда-то. Да, желающих лететь было немного — всего пятеро, и это вызывало у стюардесс дополнительную ярость.
Живя за границей уже три года, я впервые заплакал о Родине не тогда, когда увидел западные улицы и витрины, а когда вдруг случайно в пивной увидел, как полицейские обращаются с напившимися. Вежливо, дружелюбно, с шутками они довели пьяного до его машины, усадили, один из полицейских сел за руль, спросил адрес... Может быть такое у нас?! Тогда я впервые вдруг почувствовал слезы!
...Поземка в Ленинграде залетала прямо в аэропорт — там, где в аэропортах всего мира расхаживают пассажиры в белых рубашках, тут зябко кутались люди непонятного возраста и пола.
— А где это — Охтинское кладбище? — недовольно спросил шофер.
Он явно ожидал, что пассажир с иностранной сумкой закажет что-нибудь поинтереснее — отель, бар, а тут какое-то кладбище.
— Но Охту знаете?
— Охту? А, да!
Медленно и неохотно стал двигать рычаги. Это тоже чисто наше, родное: исполнение работы с демонстративной, подчеркнутой неохотой.
В темноте под ногами что-то хлюпало и переливалось.
— Чего там у тебя — вода, что ли? — поджимая ноги, спросил я.
— Да нет... то не вода... кислота, — также медленно и неохотно, как вел машину, он и отвечал. Я поднял ноги еще выше.
Господи! Чего только за это время не настроили там! А тут — все те же унылые, обшарпанные домишки! О-о!
Мы переехали Охтинский мост, свернули — и вот маленькая голубенькая церковка, и я словно бы попадаю в сон — одновременно со мной, хлопая дверцами, вылезают из машин на солнышко мои любимые друзья — и Шура, и Слава, и Дима, и Серега... Только вот Саня уже не вылезает.
— Ну — как международный рейс? — насмешливо (такой установился тон) спрашивает Слава.
— Недурственно, недурственно! — подыгрывая ему, величественно произношу я.
Мы обнимаемся все вместе, стучимся, по дурацкому нашему обычаю, головами — так что выступают слезы, хотя они и без этого могут выступить.
— Ленка в церкви уже... договаривается, — подходя к нам и пожимая мне руку, произносит Андрей.
— Ну как она? — задаю я положенный, но нелепый вопрос.
Андрей пожимает плечом. Что тут еще можно ответить?!
Хрустя начинающими оттаивать лужами, мы идем туда. Внутри церквушка маленькая, темноватая, какая-то домашняя — низкий потолок. Сразу в нескольких местах купно горят свечи, пахнет воском, язычки качаются, проходят волны. Ленка стоит с тоненькой свечкой в руке, губы ее дрожат. Я подхожу, прижимаюсь к ней щекой. Она поворачивается, кивает, прерывисто вздыхает. Подходят остальные — как-то здороваться шумно, тем более — за руку, здесь неловко, все обмениваются кивками и замолкают. Потом находится выход из тяжелой неподвижности — сперва один, а за ним все остальные подходят к конторке в углу, покупают свечи, зажигают их от других свечей, возвращаются к иконостасу. Это действие как-то слегка взбодрило всех — начались тихие разговоры. Грустные подробности — для тех, кто еще их не знает: Сани уже нет, а урны еще нет, будет через неделю. По щеке Лены катится слеза, она шумно хлюпает носом. И снова тишина.
Наконец, энергично, и я бы сказал, вкусно хрустя половицами, к нам подходит молодой, красивый, огромный священник с черной бородкой и в черной рясе, с крестом на груди. Он явно в хорошем настроении — сейчас он ходил куда-то по воздуху, с кем-то приятно поговорил — ноздри его продолжают еще играть от каких-то приятных воспоминаний.
— Платите в кассу! — говорит он Лене, помахивая рукой.
— Мы ведь уже платили! — выходя вперед, заявляет Андрей.
— Тогда, наверное, ему надо ленточку на лоб? — священник слегка нетерпеливо проводит через свой лоб двумя перстами.
— Так ведь... нет уже его! — виновато улыбаясь, произносит Лена.
— А, да?.. Тогда сейчас! — он уходит в свою подсобку. Мы тихо бродим по церкви, разглядываем иконы, с некоторым удивлением смотрим на какие-то странные длинные сундуки, покрытые клеенкой, — они стоят по стенам вдоль окон и придают залу — с обычными окнами, с обычными потолками — какую-то еще большую домашность. К батюшке в подсобку приходит еще один красавец, одетый ярко и аляповато, как самый “крутой мажор”. О чем-то они там глухо и весело говорят, и наш благочинный гогочет, как бешеный конь. Наконец, с веселыми чертиками в глазах он выходит к нам, берет в руку красивое паникадило и, размахивая им, начинает заупокойную службу — сначала мы лишь из вежливости стоим — не дышим, расплавленный воск со свечек обжигает пальцы и застывает на них, время от времени кто-нибудь с хрустом половиц тяжело переступает с ноги на ногу, но постепенно грозные, страшные, и я бы сказал, великолепные слова достигают нас, душа поднимается, звенит!
Читать дальше