Картина немая и ужасно старая, потому что краски ее поблекли и стираются по краям. В середине сочная золотистая желтизна — круг света от висячей лампочки (бог ты мой! старый самодельный абажур из вощеной бумаги!) над белым столом. Картина страдает незавершенностью — стало быть, это не фотография. Не видно чашки, из которой в Неллино горло льется горячая сладкая жидкость. (Ячменный кофе — что же еще. А чашка, между прочим, голубая, верней, даже не чашка, а эмалированная кружечка. Да нет, этого ты помнить не можешь.) Мать справа. Не просто смеется — сияет. От отца одни лишь толстые, красные от холода пальцы, странным и жутковатым образом укороченные из-за серых шерстяных перчаток, у которых кончики пальцев обрезаны. (Господи Иисусе, в морозы ты надевал эти перчатки в лавке, кончики пальцев были свободны, чтоб считать деньги.) Бедные пальцы. Ребенку до невозможности жаль их, прямо сердце щемит — жаль при всем сиянье, наполняющем сцену, при всем ликовании, каким она лучится. (Эта смесь ликования и жалости как раз и запечатлевает в памяти описанную картину.)
Красные пальцы отца отсчитывают деньги на белый стол. Ладонь матери поглаживает рукав отцовой куртки. Сиянье на лицах означает: мы своего добились.
Банальное истолкование спустя столько лет: отец отсчитал на стол первую недельную выручку нового магазина, что на Зонненплац — на Солнечной площади. В разгар экономического кризиса — или скажем так: ближе к его концу — Бруно и Шарлотта Йордан ухватили судьбу за хвост, то бишь, помимо скромной, однако же вполне солидной лавочки во фрёлиховском доме, открыли новый магазин в новом квартале. Укрепили свое материальное положение. Открыли перед своей дочкой, которая в скором времени забудет заднюю комнату, будущее, пока что в виде собственной детской. Все как полагается. Новые покупатели ответили доверием. Вот вам и повод для сияния и счастья.
До 1350 года слово, означающее в современном немецком «память», употреблялось в смысле «дума», «помышляемое». Позднее же, как видно, возникла нужда в слове, которое вместило бы в себя понятие «помышление о событиях и переживаниях былого». Ярким примером тому служит «Траурная ода» Альбрехта Халлера, сочиненная на смерть возлюбленной Марианы (1736 г.):
В глуши лесной, в дерев тени унылой —
Где жалоб моих не услышит никто,
Искать я стану твой образ милый
И память мою не встревожит никто.
Посмертное слово. Плач по усопшей — могло бы стоять в заголовке. Память — нет.
Варианты заголовка, проекты названия — ходишь с Х. по магазинам и прикидываешь. В этом году в продаже до сих пор сколько угодно большущих апельсинов, навелей, таких — с рубчиком. Осаждаем неведомое слово — кажется, и прикрывает-то его всего-навсего тонюсенькая пленочка, а ведь не ухватишь, не поймаешь. Типовой образец. Образцовый…
Образцовое детство, вскользь обронил Х., это было у аптеки, на углу Тельманштрассе. И все стало на свои места.
Образец, типичный пример. По-латыни — monstrum, хорошее слово, вполне для тебя подходящее. Хотя от него тянется ниточка к другому, куда менее приятному — «монстр», то есть «чудовище», «урод». И ведь таких здесь тоже встретится немало. Очень скоро, прямо сию минуту, объявится штандартенфюрер Руди Арндт. (Скотина он, скотина, и больше ничего. Так судит о нем Шарлотта Йордан.) Правда, у тебя эта скотина вызывает несравненно меньший интерес, чем те массы получеловеков-полускотов, которые — говоря в целом — по собственному опыту известны тебе куда лучше. Равно как и страх, бьющий высоко вверх из мрачной бездны, лежащей между человеком и скотом.
Один польский писатель сказал, что фашизм как идеология характерен не только для немцев, но немцы были в нем классиками.
И ты — среди своих немцев — не рискнешь, пожалуй, поставить эту фразу эпиграфом к книге. Но раз ты не знаешь точно, как они воспримут этот забракованный эпиграф — безучастно, с изумлением, возмущенно, с обидой, — то что же ты вообще о них знаешь?
Такой вопрос напрашивается сам собой.
Они что, рвутся в классики? «…были в нем классиками». Кто бы знал почему. Кто бы решился и в самом деле пожелал это узнать.
(Различают следующие виды памяти: механическую, образную, логическую, словесную, материальную, моторную.
Как же недостает здесь еще одного вида — памяти нравственной.)
А на очереди у нас теперь техническая проблема: как одним махом, без всякого перехода (нет ни фотографий, ни воспоминаний) перебросить семейство Йордан — отца, мать и дочку — из того сияющего вечера у стола в задней комнате в самую гущу событий, которые разыгрываются предположительно осенью 1933 года после обеда в новой Неллиной детской? Как добавление к Зонненплац.
Читать дальше