В это и в следующее воскресенье Мальке особенно долго стоял на коленях на грубошерстном ковре, а я-то хотел поймать его на слове и под вечер зайти к нему домой. Его остекленелый взор — Мальке даже не моргал или, может быть, моргал, как только я поворачивался к алтарю, — поверх свечи был устремлен на чрево богоматери. Из обеих своих рук, не прикасаясь скрещенными большими пальцами ко лбу, он соорудил навес перед ним и мыслями, которые за ним роились.
И я думал: сегодня я пойду. Пойду и посмотрю на него. Пристально в него вгляжусь. Что-то ведь за этим кроется. К тому же он пригласил меня.
Как ни коротка была Остерцайле, домишки с оголенными плетями вьющегося винограда на грубо оштукатуренных фасадах, деревья вдоль тротуаров — все те же чахлые, малорослые липы, которые все так же нуждались в подпорках, — крайне обескуражили и утомили меня, хотя наша Вестерцайле была точным сколком с этой улицы, или именно потому, что Вестерцайле так же пахла, так же дышала и своими лилипутскими палисадниками заигрывала со всеми временами года. Еще и сейчас, когда я покидаю Колпингов дом, что случается редко, и, отправляясь в гости к друзьям или знакомым в Штоккум или Лохаузен, между аэродромом и Северным кладбищем, прохожу по улицам поселка, которые по-прежнему утомительно и обескураживающе повторяются от номера к номеру, от липы к липе, я все еще иду к матери Мальке, к его тетке, к тебе, Великому Мальке. Звонок прилепился к калитке, через которую можно было перешагнуть, даже не слишком высоко задирая ноги. Несколько шагов по зимнему, но бесснежному палисаднику с укрытыми кустами роз. Клумбочки без цветов декоративно обложены битыми и целыми балтийскими ракушками. Керамическая лягушка величиной с кролика на плоском постаменте из мраморной крошки, по краям выпачканном рыхлой садовой землей. На клумбе по другую сторону узкой дорожки, которая позволяет мне, пока я думаю, сделать всего несколько шагов от калитки до протравленной охрой двери в полуциркульной арке, точно напротив лягушки укреплена жердь в рост человека, с насаженным на нее скворечником, чем-то напоминающим швейцарскую пастушью хижину. Воробьи продолжают что-то клевать, пока я прохожу свои семь или восемь шагов между двумя клумбами. Собственно, в поселке должно было бы пахнуть свежестью, чистотой и песком, но в те военные годы на Остерцайле, на Вестерцайле, на Беренвег, нет, везде в Лангфуре, что в Восточной Пруссии, правильнее сказать — во всей Германии пахло луком, луком, поджаренным на маргарине; но, пожалуй, лучше не прибегать к столь точным определениям — пахло еще и вареным луком, и свеженакрошенным, несмотря на то что луку было везде в обрез: в Лангфуре, в Восточной Пруссии, во всей Германии острили о нехватке этого продукта в связи с рейхсмаршалом Герингом, который что-то сказал по радио о нехватке лука. Поэтому мне следовало бы натереть свою пишущую машинку луковым соком и приобщить ее, а также самого себя к воспоминаниям о луковом запахе, который в те годы отравлял Германию, Восточную Пруссию, Лангфур, Остер- и Вестерцайле, забивая запах трупов.
Я одним махом вскочил на третью ступеньку крыльца и уже готов был нажать ручку, когда дверь распахнулась. Мальке в войлочных туфлях, в куртке с отложным воротничком предстал передо мной. Видимо, он только что причесался, и, конечно, на прямой пробор. Застывшими прядями ложились его не светлые и не темные волосы, от пробора зачесанные назад; прическа еще держалась, когда же через час я собрался уходить, волосы уже утратили жесткость и при каждом его слове трепетали над ушами, казалось налитыми кровью.
Мы сидели в гостиной, свет падал в нее через пристроенную стеклянную веранду. К столу были поданы пирожные, изготовленные по некоему военному рецепту, — картофельные лепешки, отдававшие розовой водой, чтобы было похоже на марципан, и еще консервированные сливы вполне нормального вкуса, осенью поспевшие у них в саду на дереве, голые ветки и побеленный ствол которого виднелись сейчас сквозь левую застекленную часть веранды. Меня усадили напротив Мальке, который сидел спиной к веранде в конце стола. Слева от меня в боковом свете, серебрившем ее вьющиеся седые волосы, — тетушка Мальке; справа, освещенная с другого бока, — его мать, волосы ее не так красиво мерцали из-за гладкой прически. Мальковы уши с нежным пушком по краям трепетали в холодном зимнем свете, так же как и кончики дрожащих прядей, хотя комната была даже слишком натоплена. Край отложного воротничка казался белее белого, внизу эта белизна переходила в серость: шея Мальке оставалась в тени.
Читать дальше