Но все-таки не они творцы литографии, их и память простыла сто лет тому назад. Отец литографии — неугомонный Алоизий Зенефельдер.
Зенефельдер знал, что так уж давно печатают граверы и выходит превосходно. А граверы печатали свои гравюры именно так: они делали в металлической плоской доске углубления.
Счастливый случай! Счет какой-то прачки — и вот мировое открытие. Везет же человеку! Почему, скажем, мне вот не повезло или вам? Но правду-то сказать: если б мы с вами стояли тогда в той комнате рядом с Зенефельдером, то ровно бы ничего не заметили. Записали бы счет, чтоб не просчитала прачка, сосчитали, сколько штук, а больше ничего бы не выжали из своей головы и тисками.
Дело, разумеется, в том, что и голова и глаз у Зенефельдера были другие, особенно в то время, когда он искал способов печатать. Все, все было в нем напряженно и заострено, все в одну точку: печатать! Как печатать? Этот вопрос был для него самым решительным, самым главным, единственным. Он был готов околеть тут же около своих досок, только б добиться результата. И все, что в нем было: взгляд, догадка, глаза, слух, обоняние, даже чутье к запаху краски, — все насторожилось, накалилось, и в такие моменты человек видит то, чего не замечает обычно, ум молниеносно делает выводы, и человек сам не знает и не помнит, как он пришел к неоспоримому заключению, за которое готов отвечать головой.
Люди сами не знают, какая сила в них таится, и сами потом удивляются на себя, когда вспоминают момент озарения, подъема.
Я сам видел, как с балкона горящего дома спустились две старухи, спустились, как обезьяны, ловко, цепко, хватко. А до того каждое утро спорили, кому кофейник из кухни тащить. А вот дошло дело до жизни, и откуда что взялось.
Вот со мной случай: мне пришлось взяться за рыболовство. Наживил я крючья, стал спихивать лодку в море. А старые рыбаки мне говорят:
— Да ты очумел, что ли? Вода, как чай, ничего не выловишь. Только веревкой воду мерить.
Посмотрел я на воду — вода как вода. Всегда она такая. Ну, как обыкновенно в море. Я не послушался стариков, провозился день в море и ни с чем вернулся. И усталый и голодный спать лег. А наживки больше двадцати килограммов зря загубил. Поймать или не поймать — стало для меня вопросом жизни. И я уж как подходил к морю, так издали старался выглядеть, что оно мне сулит. И вот год спустя приходит ко мне товарищ из города:
— Айда в море, поймаем чего-нибудь.
А я говорю:
— Что ты? Очумел, друг? Вода, как чай.
Да, вы сделайте такой опыт: дайте человеку десяток фотографий все незнакомых лиц. Он их будет перебирать, вяло рассматривать, и вы даже не добьетесь, кто ему больше нравится.
— Да все, — скажет, — ничего. И вот сейчас же скажете:
— Если б тебя судили и тебе смерть грозила, кого бы ты выбрал судьей?
В миг один у него другими станут глаза, и он в каждом лице будет проглядывать то, чего не видал до сих пор, он пронзительно будет видеть и до последней соринки взвешивать, что говорят ему эти лица. А если б это все не для примера, а на самом деле, — он безошибочно сказал бы, кто для него самый безопасный судья.
Он не мог бы дать отчета, почему он так решил, как и я не мог сказать, почему «вода, как чай».
Жена говорит мужу:
— Что-то Саня наш нездоров.
А Сане двух лет нет, и он красный, веселый и ест за двух.
— Полно скулить-то, — говорит муж, — вон гляди, бегает как.
— Вот то-то бегает, — говорит жена, — да топает не так, вот слышно: нехорошо чего-то топает.
Муж усмехается, плечами пожимает. А к вечеру вернулся муж, а ребенок мечется в жару, горячий, как утюг.
И что там баба слышала? Не может понять. Но слышала верно, потому что для нее свой ребенок дороже жизни.
А уж раз дело идет о жизни, здесь все, что в человеке есть, настораживается, и человек видит, слышит и чует по-новому, по-небывалому. И вот тут-то и представьте себе, что возится человек с делом, которое ему дороже жизни, вот сейчас, в этот момент — никто, кроме него, не видит в этом деле так, как видит его настороженный жадный глаз.
И у Зенефельдера, конечно, был тогда именно этот глаз — глаз, специально заостренный на свое дело. Глаз пристальный, проницательный, раскаленный. И если уж говорить о счастье, то кто его знает: больше ли счастья в том, что подвернулся под руку этот прачечный счет, или в том, что мог так раскаляться от своего дела весь этот человек.
На площади стояла толпа. Все смотрели, как раздувают воздушный шар. А шар стоял поверх толпы, огромный, выше колокольни. Весь из коричневой материи. А на нем сетка из веревок. От сетки в бока канаты, и за канаты уцепились люди, держат. А шар рвется вверх. Шар хоть большой, да зато легкий: он легким духом надут. Ему в воздухе что пробке на дне: так его вверх и тянет.
Читать дальше