— На Крещатике, дом восемнадцать, вход со двора, — ответил тот. — Чудик ты, Алиханка!
В четвертом часу дня майор пришел от начштаба мрачнее тучи. Обвел глазами лица, спросил:
— Здесь все?
— Гомзяков на посту, Маслов и Сергей спят.
— Собрать всех. Разбудить. — Он подождал и, когда все собрались, медленно заговорил:
— На плацдарме потеснили наших к реке. В батальонах выбито две трети. Приказ комдива: в двадцать три ноль-ноль всех лишних на тот берег. В стрелковые роты. Поваров, связистов, санитаров, ездовых. Ясно? — Никто не ответил. — Поведет капитан Ткаченко, он отвечает. Дотемна укомплектовать боекомплект, раздать доппаек, разбить по отделениям. От нашего отдела пойдут следующие…
Он читал список в полной тишине, потому что все понимали, что такое плацдарм этот и что такое переправа на него. Тот, кого называли, опускал глаза. Алихана в списке не было.
Как стемнело, уходящие стали собираться, увязывать мешочки, набивать диски патронами. Хозяйственный Гомзяков не спеша, тщательно накручивал портянки. Обулся, потопал ногами — не жмет ли. Проверил ложку, зажигалку, спички в кармане. Желтый огонь чадил в коптилках, на выходе плескал дождь.
— В траншее, там беда без плащ-палатки, — сказал Гомзяков. Алихан пошевелился на соломе, привстал.
— Бери мою, Гриша. Совсем новый еще…
Гомзяков растянул плащ-палатку в руках, посмотрел на свет, кивнул:
— Добре. Вернусь — верну…
Уходившие еще долго сидели, сгрудившись, у входа, курили, молчали.
— Пора, — сказал вполголоса Ткаченко. Он казался незнакомым в каске и с автоматом. — Выходи!
Выходили, не оборачиваясь, не прощаясь, сапоги стучали по ступенькам, потом все стихло совсем, только шумел дождь. Алихану было стыдно, что они пошли, а он остался. Он лег и накрылся шинелью с головой, но все равно было слышно, как говорят майор с топографом.
— Спишь, Виктор Герасимович?
— Не сплю, — ответил майор.
— Три дивизии. А? И в болоте. А они — на высотках. Что же это?
— Да. Спал бы ты лучше…
— Не могу. Вчера Буркин приплыл оттуда: связь, кабель, опять перебило. Восемьдесят девять только за четверг. А?
— Да. Спи.
— Коле Охрину, комбату три, ступню оторвало, переправляли на плоту, и уже у нашего берега накрыло. Совсем.
— Это я тоже знаю, спи, — терпеливо повторил майор.
— Спирта у нас нет?
— Есть, но ты лучше спи.
— Какой тут сон.
Майор не ответил.
В соломе, в сырой теплоте — стреляные гильзы. Солома слежавшаяся, прелая. Когда-то она была пшеницей. Пшеница усиками щекотала щеку. Алихан отвел тяжелые колосья, вгляделся: колосья, как вода, смыкались за ее спиной, мелькал пыльный ситец, пушистый нимб, все шире в зное расплывалось стрекотанье кузнечиков.
Хлебный привкус был на губах, молоко в корчаге казалось голубым, узкая ладонь раздвигала колосья, осторожно, бережно, точно гладила по щеке. Сверчки-пулеметы стрекотали на том берегу сна, и поэтому не было страшно, наоборот: стеклянные крылья стрекоз состригали колосья, а они — он и она — смеялись, сплетая пальцы, потому что стеклянные осколки не могли их задеть никогда, не могли разрубить солнечных нитей, протянутых от снеговой вершины к замиранию теплому в середине груди. Нити колыхались от ее слабого дыхания, оно приближалось, оно дышало у самых губ. Он чувствовал, что сейчас они прикоснутся…
— А пацан и во сне все улыбается, — сказал Ивлев майору, который сменял его у аппарата в пять утра.
— Какой пацан?
— Какой? Твой, конечно.
* * *
В шесть утра майор уже будил Ивлева:
— Борис, Борька, вставай, ну проснись, Борька, вызывают меня!
— Кто? Что? — бормотал Ивлев, садясь, не разлепляя глаз.
— Сам Панкратов прибыл. На НП сто шестого. Юрин меня вызывает. С оперсводкой.
Наблюдательный пункт сто шестого артполка был в буграх песчаных у самого берега, километрах в двух от подвала. Весь берег до него простреливался насквозь минометами, и там часто убивало и ранило связных. Ивлев сел, жестко растер лицо, зевнул.
— Не знаю, кого с тобой послать. Всех разобрали.
— Сам дойду.
— Сам-то сам… А если? С оперсводкой идешь. Сейчас подумаем…
— Погоди, — сказал майор. — Пусть они добровольно. Эй, ребята, кто желает прогуляться? По бережку. Со мной вместе. А?
Серый глаз его задорно щурился, шевелился большой нос.
Алихан вспомнил бревно с желтой рукой, стриженую макушку под талым ледком, и проглотил отвращение. Вот так же будет лежать майор, деревянный, не нужный никому, как сломанная вещь. Хотя у него есть имя и отчество, и веселый смелый глаз, и здоровенный смелый нос. Но скоро ничего этого не будет никогда. Но и я не хочу стать ничем. Он вспомнил сон, ее дыхание у губ. Дыхание исчезало от страха, от жестоких мыслей. Он останется, но этого ее дыхания — не будет. Почему? Ответа нет, но не будет.
Читать дальше