Но Венета стояла на своем:
— Перебесится такой! Как бы не так. Как увидит какую полакомее, так глазищи-то как у карпа вылезают. Волк привык добычу резать, даже если сытый ярку увидит, все равно зарежет.
— Да таких овец, как вы, чего и не резать? — прервала ее тетя Велика. — Расстегнется краля, выставит напоказ все, что имеет, а ты ее не тронь! А чего, спрашивается, выставлялась?
Он покинул бурное женское собрание в смущении, и дело было не в их соленых шуточках, а в том, что говорилось все это при нем. Ведь эти же самые женщины, думал он, не позволили бы себе так распуститься перед Сивриевым или перед другим уважаемым в селе мужчиной, неважно, начальник он или простой крестьянин. Такие разговорчики возможны с Симо Голубовым или в присутствии мальца, о котором говорят, что он еще ничего не понимает. За кого же они принимают его? За бабника? Но ведь все знают, что он не такой, совсем наоборот. Остается одно… они вообще не считают его за мужчину. А тетя Велика… Вот кто человек! С простыми — простая, с учеными — ученая, со старыми — старая, с молодыми — молодая…
Голоса женщин постепенно отдалились от него, и рокот Струмы завладел теплым весенним днем, наполнив его умиротворением.
Весь день после встречи со звеном тети Велики он испытывал тайное неудобство в душе, и даже поездка с председателем на опытное поле его не обрадовала.
Они с Голубовым остались у межи, а Сивриев вошел в середину участка и долго бродил по междурядьям, поглаживая согнутым пальцем усы и бормоча вслух: «Хорошо, совсем не плохо…»
Симо подтолкнул его локтем:
— Видал, как шеф рад?
— А это на нем написано?
— А как же? «Хорошо, совсем не плохо» и усы поглаживает. Запомни: это верх благорасположения.
— А у «никаких оправданий»?
— Тут другая ступень, но не самая низкая. Примерно вторая.
— Еще какие есть?
— Об этом надо спросить его милейшую женушку, но не вместе — по одному, раздельно. Хотя надо думать, что она не подозревает о существовании ступеней. Для нее, думаю, у него всегда одно лицо — и на будни, и на праздники. Такого только работа может расшевелить. Ну ладно, будь здоров! — И Симо не спеша двинулся к дороге, откуда уже сигналил джип.
Вечером, добравшись до их старого дома, он испытал бесконечное облегчение. Да, единственно здесь, в отчем доме, он всегда чувствовал себя покойно — наверное, потому, что никого не было рядом с ним. И хотя знал, что чувство облегчения обманчиво и кратко, что поутру его снова подхватит многоголосие людской реки, все равно самый полный отдых получал он здесь.
Когда был маленький, мог часами сидеть у сухой ямки под водостоком, разбирать камешки и осколки кирпича, отшлифованные дождем и солнцем, раскладывать их то по форме, то по крупности и тяжести, то по цвету… Самое сильное впечатление оказывал на него цвет. У каждого был свой характер. Красный, например, говорил тоненько, высоко, и как начнет — не остановишь. Все хотел высунуться вперед, на самое видное место, чтоб все им любовались. Желтый, наоборот, был очень сдержанным, всегда подумает, прежде чем сказать, и был таким умным, что смущал его. Черного он боялся, потому что стоило на него поглядеть, как он начинал шептать на ухо что-то таинственное, в его шепоте крылась непонятная тьма, которая пугала и отталкивала. Он старался с ним не заговаривать, искал другие цвета. Белый… с ним он любил общаться, и казалось, белому тоже интересно с ним, но он так и не сумел ничего услышать. Будто этот цвет был немым. Любимым был голубой, цвет неба. Он разговаривал с мальчиком на разные голоса, и каждый мил, ласков: то гугукает, мягко, протяжно, как воркующий голубь, то прозвучит радостной песней жаворонка, то посмотрит кротким, улыбчивым взглядом тети Виктории, первой жены брата Георгия…
Как хочется вернуться в детство: смотреть на цвета, слушать их — и чтобы никого не было рядом, чтобы никто не теребил и не лез в душу. Желание одиночества проистекало не от болезненной амбициозности, позерства, желания выделиться, нет, оно давным-давно поселилось в нем. Еще совсем маленьким, четырех-пяти лет, он уже знал о существовании такого состояния. Все, чего ему недоставало тогда, все, что делало его дни тягостными: нелюдимость отца, суровость Марии, скупая ласка Виктории, он связывал с отсутствием матери, умершей, когда ему было всего два года. И позже — в техникуме, в армии — он сторонился своих сверстников. Он смотрел на них через призму своего мировосприятия, и их радость вызывала в нем печаль, веселье — муку. Не то чтобы ему было неприятно общение с ними, в его настроении не было никакого каприза, просто людская круговерть утомляла: даже чисто физически выдержать двухчасовой разговор — все равно что вскопать два декара земли. Он чувствовал себя в своей тарелке только тогда, когда рядом никого не было. Он даже задавал себе вопрос: не является ли его стремление к уединению полным неверием в людей? И всегда, когда эта мысль возвращалась, он говорил себе с чувством вины, что нет, это не так, этого не может быть…
Читать дальше