— А что такое? — спросил оживленно Поляков.
Судя по всему, стихи и рассказ Клоуна его растрогали.
— Да аборт ей Парийский делал! — Клоун даже как-то проскулил, произнеся это. — И Алик ассистировал. И я ее видел…
Поляков оценивающе взглянул на Клоуна, но промолчал.
— Что скажешь? — спросил Клоун.
— Что я скажу. Конечно, приятного мало. Но это твой крест. Все когда-то женились, влюблялись, страдали, изменяли друг другу и покорно тащили свой крест. И мы так же будем…
Поляков не договорил и замолчал. Выражение лица у него было такое, как будто он мысленно решал какую-то очень трудную задачу.
Послышались сзади шаги и тяжелое дыхание: подбежал Парийский, на ходу поправляя указательным пальцем очки на переносице. В линзах мелькали огоньки.
— Алика-то поможете хоронить? — спросил он, переводя дух.
Не глядя на него. Клоун сказал:
— Хоронить помогу, но на поминки не пойду. Мне пить противно.
— Тебя никто и не просит, — сказал Парийский, закуривая. — Вообще, ты мне не нравишься в последнее время. Говоришь таким тоном, как будто я тебя принуждаю пить… Мать Алика просила помочь. Гроб некому поднять.
Поляков шумно вздохнул и спросил:
— Когда и где?
— Завтра к часу, в Мытищах…
Назавтра Клоун, пока ехал в электричке, думал о живом Алике, о его рассуждениях, о проектировании Бескудникова, а когда увидел искалеченный труп на каталке, похолодел и потерял всякую способность мыслить. Парийский, посапывая, протянул санитару десятку и сказал:
— Подгримируй хоть лицо малость, просветли, а то весь фиолетовый, как чернила.
Было дико видеть, как укладывали в гроб сначала туловище, потом ноги…
На Востряковском кладбище, когда открыли крышку, лицо Алика уже не казалось таким страшным, как в морге. Сильно выделялся крючковатый нос, которому санитар придал телесный цвет.
Поляков на похороны почему-то не приехал.
У Клоуна мало-помалу наступило безразличное настроение, в какое впадают обычно люди, спустя некоторое время после перенесенного горя. Когда ехал в морг, мучила неизвестность. Теперь же все встало на свои места, последний ком глины упал на свежий холмик. Клоун думал уже о том, что, слава Богу, теперь все уже позади и нет этой ужасной неизвестности, уже не нужно целую ночь ожидать, томиться, думать все об одном.
Теперь все ясно, кроме одного — нужно ли помещать гибель Алика в пьесу?
Парийский уже раздобыл где-то стакан, звенел им о бутылку за сухими заснеженными кустами у ограды соседней могилы. Клоун взглянул на длинный, красный от мороза нос Воловича и вспомнил, что у Алика нос на сей раз не покраснел.
Мелькнули алые копья маникюра Инны на белом снегу. Она взяла стакан и выпила с донышка водки, которую символически плеснул ей Парийский.
Мать Алика, тощая старуха в каком-то коротком детском пальто, заплаканная, раскрасневшаяся, держалась желтой, сухой рукой за ограду. Очки с треснутым стеклом, подвязанные резинкой, перекосились на ее лице, и казалось, что старуха кому-то подмигивает. Парийский подошел к ней, налил и протянул стакан. Старуха быстро вцепилась в него и жадно, как будто опаздывала на поезд или еще куда, одним махом выпила, затем широким взмахом стряхнула капли из стакана на снег, как заправский купец на масленицу.
— Бывали-и дни-и ве-эсе-олые! — завопила она, но ее успокоили.
Сильно пахло еловыми ветками. Парийский подошел, предложил стакан. Клоун отвернулся.
— Хоть бы телефончик списал, куда звонить тебе, — сказал Парийский, убирая бутылку в карман.
Клоун вырвал листок из записной книжки, написал, протянул молча Парийскому.
Вечером Клоуну было грустно, Лариса гладила его по волосам, целовала и говорила:
— Ничего… забудется…
Странно, от нее немножко пахло вином.
Бородатый друг Ларисы, доктор экономических наук, выделил Клоуну отдельную комнату, с широким окном, с видом на Замоскворечье. Режим работы в научном институте был достаточно свободный, часам к трем Клоун бывал уже свободен, ехал в детский сад за Машей, приводил ее домой, читал, писал, готовил ужин и поджидал Ларису. Все текло мирно, но чего-то не хватало.
Он знал чего: студии. Как алкоголик тянется к вину, так Клоун не мог жить без студии. Но он пересиливал себя, отвлекался, все больше и больше привыкал к Ларисе, а в марте они подали заявление в загс.
То утро было веселое, немножко суетливое, но праздничное. Часов в десять Лариса была одета в новое голубое платье (от белого и тем более от фаты она по вполне понятным причинам отказалась), причесанная, с подведенными бровями и ресницами, она прошлась по комнате перед сидящим на диване Клоуном и постояла немного у открытого окна, и улыбка у нее была наивная, широкая, как у ребенка. Клоун был тоже в новом костюме, в крахмальной, отливающей синевой сорочке, но без галстука, который никогда не носил и не собирался надевать сегодня. Лариса не настаивала, как Клоун не настаивал на белом платье и фате.
Читать дальше