— Пойду, — объявила она как будто из приличия — из уважения к прозревшему, не собиравшемуся становиться трупом человеку, чей жадный взгляд магнитил и не отпускал.
Нет, тут другое что-то, подумал он, вглядываясь в ее уходящую спину. Тут что-то несгибаемо упорное и постоянное, как материнская любовь. И она ведь еще молода, это видно, слишком, слишком еще молода, чтобы сын мог спускаться в забой и пойти воевать. Или дочь — быть невестой уже. У нее тут ребенок, шевельнулась догадка. Железные осколки, которые, должно быть, были вытащены из его большого тела, показались ничтожными по сравнению с точно такими же, но засевшими в маленьком теле ребенка: там-то где им застрять? Буквально ведь живого места не останется.
Словно кто-то клещами взял Вадима за сердце и начал вытягивать из покорного оцепенения, из безучастия ко всем, кто остается воевать тут за своих. Той же ночью к нему возвратился и слух: уже не засыпал под стук колесных пар, а дважды просыпался от разрывов, от протяжной пружинистой дрожи, пробирающей стены, кровать и его самого.
А наутро она пришла снова, та женщина, вдвоем с другой — как видно, старшей медсестрой, — и помогала с обработкой ран и перевязкой.
Вадим вдруг вспомнил о своих кишках, о пузыре, о том, что «все это» не прекращалось у него, ведь меняли ему и подгузники, как старику, или что тут, — клеенки, пеленки?.. Мало что подымали, ворочали, может быть, и таскали в подвал при обстрелах, так еще и дерьмо убирали за ним… В тот же миг ему стало смешно: он, значит, думал-чувствовал, что умирает, проникался началом всеобщей и вечной любви, вопрошал, не прощал, ненавидел, жалел свою единственную жизнь, все то, чего не будет в жизни вечной, и уже не боялся того, что сгниет и могилу распашут… а эти женщины тянули его в жизнь, от которой он освобождался, в то время как его слепое тело делало свою обыкновенную вонючую работу — качало кровь, выпаривало воду и даже, видимо, перерабатывало пищу.
Потом она пришла одна, та женщина, — кормить его.
— Как вас зовут? — спросил он, различив, что схватывает с ложки гречневую кашу на воде, и снова поражаясь звуку собственного голоса.
— Ишь ты, на «вы», — ответила она, помешивая ложкой в миске. — Татьяной зовут. Лицо мне твое… то есть ваше… как будто знакомо. Местный, не местный, никак не пойму.
— Да как сказать… Родился тут, жил… — Он будто заново учился говорить.
Теперь и ему показалось, что он где-то видел Татьяну, не здесь, не сейчас, в эти месяцы, а то изначальное, юное, едва не школьное лицо эпохи розовых лосин и пестрых свитеров с нашивкой «Бойз».
— А чей ты сейчас? Из «Востока»? Из «Космоса»?
— Из «Космоса», наверное. У Лютова я.
— У Лютова мало потерь, — начала она голосом обыкновенным, как говорят о росте цен в поликлиничных очередях, но что-то дрогнуло внутри, и Вадим догадался, что у нее и там воюет кто-то. — А с «Октября», с Изотовки — помногу. Тебя же вроде с «Октября»…
— Твой тоже там? Ну в смысле у Лютова?
— Да, там. Шалимовы… знаешь? — А сама уж протягивала к его рту недрожащую полную ложку, как будто бы спеша его заткнуть.
И он заткнулся, подчиняясь, и даже если бы не занял рот едой, то все равно бы с комом в горле замолчал. Он и не думал спрашивать, кто у нее тут еле дышит, — нельзя было тянуть клещами это из нее, — но он знал, что случилось с Шалимовым-старшим, знали все в батальоне, и Татьяна немедля поняла по глазам, что он знает.
— А вообще как… живете? Что город? — проглотил он комок. — Я от жизни отстал очень сильно. Думал, все, без меня… — И почувствовал, как лицо у него расползается в какой-то виновато-спрашивающей, неверящей улыбке.
— Ну уж нет, ты помучайся с нами еще… Погнали укропов, разбили немного. — В ровном голосе не было радости и тем более злобного, победительного торжества, да и с чего бы взяться радости, если только «немного разбили». — Ополченцы какие-то новые к «Октябрю» подошли. Разблокировали нас. Даже их теперь, наоборот, вроде как окружили. К нам теперь уже пачками их, украинских солдатиков, — не пройти, тонем в них, на ходу засыпаем. Наши их проклинают и тащат. Может, и добивают кого по дороге. Ну те наши, которые вообще берега потеряли. Ванька Хромченко раненых вез — Лютов там, говорят, навалил, на Горбатой Могиле, и своих, и карателей этих вот с шахты… так на въезде свои же вцепились: куда их в больницу? Давай, говорят, только наших вези, а этих, карателей, сваливай — закопаем их тут. До драки дошло. Свои своих едва не постреляли. Кого-то привезли — не знаю, всех, не всех… Или Ленька Чепчик вон — не знаешь такого? Сестренку младшую убило при обстреле. Сам у нас тут с ранением был, в ногу ранило. И уходил уже от нас, а тут ему навстречу этого несут. «Кого несете?» — «Укра». — «Я его сейчас вылечу!» — как закричит и за свой пистолет, еле-еле его оттащили. Он дугой выгибался, землю рыл, как бульдозер, ногами… а иначе бы в голову этому мальчику выстрелил, до стола бы не да́л донести. А потом уж заплакал — нашло просветление: кого хотел лечить? Они же, раненые, снова на людей становятся похожи. Особенно молоденькие. Тоже мамку зовут и к тебе, как за титькою, тянутся. А товарищи их из степи по больнице стреляют — по своим же, за кем мы тут ходим, и по нам заодно.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу