— Если будет такая политика, мы им сами язык нахрен вырвем и еще кой-чего, что пониже пупка. Спи, политик, давай, — испугался Шалимов, что теперь до утра она глаз не сомкнет. — Фашисты, Танюха, не там. Хозяева родные — вот кто фашисты настоящие. Какие только опыты не ставили над нами! Вон видишь, снятся до сих пор. — И замолк: хватит, мол, и без этих пустых разговоров забыться не может, а вставать, как всегда, в шесть утра.
Поудобней умялся и ждал, как Танюха сомлеет, а она не спала, не спала, безотрывно прислушиваясь к его жизни под ребрами, различая в ударах его беспокойного сердца явно что-то не то — то, как рвется оно непонятно куда из своей клетки ребер, из дома, из-под жадно прислушливой тяжести покорно привалившегося жениного тела. И даже когда без обмана обмякла, оглохла всей кожей, все так же отчетливо чуял: едва только он шевельнется, как тут же на грудь его ляжет ее накаленная, как будто клеймящая «мой!» тревожная, упрямая ладонь, придавит, смирит, не давая его сердцу выскочить и ему самому убежать от нее, сорвавшись в угон за своим покатившимся как будто бы под гору сердцем.
Грабительски бесшумно шевельнулся, прислушиваясь к ровному дыханию жены; протерся ближе к краю, соскользнул с предательски скирлыкнувшей кровати, нашарил свои тряпки по дороге, прокрался мимо спящей детской комнаты… и вот уже бежал от собственного дома как будто по огромному каменноугольному штреку, отбрасывая за спину фонарные столбы в одуванчиковых ореолах холодного белого света, рывками пересчитывал такие же, как собственный, одноэтажные беленые домишки. Бежал, как собака по верному следу, как конь, что знает дорогу в хозяйское стойло, и вот уж льдисто захрустела под ногами заиндевелая пожухлая трава; прыгнул через забор и пошел огородом, подобрался к окну и в стекло застучал, сперва — хитро, условным стуком, а потом — не владея собой, кулаком, сотрясая щелястую ветхую раму с дребезжащими стеклами и ярясь от того, что ни звука в ответ.
Открыли ему наконец. Толкнулся, рванул остекленную дверь, поволок сквозь кисельную тьму грохот сшибленных и покатившихся ведер, словно кошка консервные банки на драном хвосте, по пятам за едва различимой тонкой белой фигурой, ну, конечно, за женщиной, уходившей от стужи, которую он напустил… И тащила, тащила Петра в глубину черных комнат, как в лаву, набиравшую воздух из штреков, перед тем как единым хлопком потушить для Шалимова свет.
Обернулась она уже в комнате, босоногая, простоволосая, в белой сорочке, и посмотрела на него, как на ворвавшуюся в дом приблудную собаку, слегка раскосыми, миндалевидными глазами, блестящими и черными, как два осколка антрацита, добытого с километровой глубины, где горное давление сгущается в почти что невозможность и даже нежелание вернуться на-гора.
— Прибежал-таки, заяц, — ошпарила презирающим шепотом, и чудные ее тонковатые, строгие, но и жадные губы остались разомкнутыми, позволяя увидеть кромку белых зубов, и бесстыдно-зазывно дышали, даже будто бы и против воли хозяйки говоря совершенно не то, что хотела сказать.
Задыхаясь, шагнул, вскинул на руки легкую тяжесть, ощущая цыплячьи пупырышки на ознобленной, обжигающей коже, будоражащий внутренний жар безответного тела, словно с пальцев его состругали заскорузлый покров, и не кожей, а голыми нервами он коснулся ее.
У окошка белела постель, но туда не донес — наскочил по дороге на стол, и вся комната вздрогнула, полетела куда-то, как шахтная клеть, ни на чем не держась и со скоростью страшной… подсадил, придавил, въелся в эти изгальные губы и тотчас отдернулся, угодив не в послушную мякоть, а в зубастый мышиный капкан — прикусила и билась, извивалась в руках сильной рыбиной, воротя от него искаженное злобой лицо.
— Ты чего?! — хрипнул он. — Приходил я! Приходил тогда вечером — нет тебя! Где?! Где была?!
— У жены будешь спрашивать «где», — прошипела она с незнакомым принужденным смешком.
— Это да, но вот где, почему? Что, в больничке?
— Ну и к чему тогда вопрос? — С неожиданной силой уперлась Шалимову в грудь, глядя прямо в глаза, но как будто бы сквозь или в стену.
— Нет, чего ты в больничке, чего там? — Он уже к ней не лез, ощутив, что колотится сердцем в небывалую прежде преграду.
— А Фитилек твой однорукий — мало?
— Утешала его, медсестричка в халатике?
— Да. Ведь теленок совсем, сосунок. А ты на три жизни нажрался — жена в каждом доме отсюда до шахты.
— Что мелешь? Ты, ты у меня!
— Что ж вы его в забое так подставили? — Как будто Петра и не слышала. — Ведь видели, знали, что ежик совсем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу