Прошла еще неделя, и он вполне мог наступать на раненую ногу, боль уже не впивалась, не жгла, и в башке не мутилось совсем. С опаской отложил один костыль, дошел до внутреннего дворика, походил с переносом всей тяжести тела на правую ногу и, почуяв, что в ней повинуется каждая связка, отшвырнул и второй ненавистный костыль — с такой силой, что все обернулись на стук.
Пошел к хирургу Синякову и говорил, просился на свободу, пока не увидел, что тот уже спит за столом, клюет носом воздух и вздрагивает. Встряхнулся, взглянул на Валька осовело и поставил диагноз:
— Проваливай.
Направился к Ларке, в каморку медсестринскую постучал. Толкнул дверь — а Ларка ее на себя, — ввалился и обмер от взгляда в упор.
— Ты что тут? — как будто уж все поняла.
— Все, Ларка, свободен.
— Ну так иди, — сказала с жестяным смешком. — От меня чего хочешь? «Валек, не ходи»?
— Ларка, я… — И задохнулся, словно кипятка глотнул: ну не скажешь же, блин, в самом деле: «Не могу без тебя». Не можешь — сходи в туалет… На всем вокруг написано: «Не время», без руки, без ноги могут люди, как-то вот приучаются жить, и никто друг без друга не может во всем Кумачове — воду вон по глоткам уже делят, кровь сдают на соседних диванах: сегодня ты мне, завтра я тебе. Все, считай, уже кровными братьями, сестрами стали, а ему чего — свадьбу собачью? Или что, клятву верности? Заклинание «только живи»?
— Что, не знаешь, увидимся ли? — засмеялась глазами и тотчас укусила себя за руку, рот зажала себе прямо с ненавистью, чтоб не выпустить страшное, чтоб не сбылось. — Пожалеть тебя, да? Напоследок? Не хочешь голодным туда уходить?
— Ларка, нет! Я не то… Ты зачем так?
— То, то, Валек, то! Не стесняйся! Уж какой теперь стыд? — И посмотрела на него своим черным, цепенящим, вбирающим взглядом, то ли жалостным, то ли бездонно гадливым, выражавшим одно лишь сомненье: сожрать или выплюнуть? — Пойдем, Валек.
— Куда?
— Пойдем, пойдем. Неудобное место для свидания выбрал, а я другое знаю. У тебя из имущества что?
— Что на мне…
Потащился за нею прицепом, огибая натыканные по всему коридору больничные койки, бормотания, хрипы, тягучие стоны и живое присутствие спящих, в полумраке безликих людей.
И вдруг медсестра им навстречу, Верок, молодая:
— Так я не поняла, подруга, ты куда это?
— Туда, туда… — ей Ларка непонятно.
— Нет, стоп! Тебе же в ночь.
— Ну вот и выхожу я в ночь, не видишь? Ну что «как так»? Что сменами махнулись, не забыла?.. А вот сейчас прям… извини… — И тащит, тащит за собой Валька локомотивом, никаких нареканий не слыша уже.
Наверх по ступенькам и замерли под черным незыблемым небом. На севере, на Октябре, погромыхивало, ослепший всеми окнами и фонарями город был освещен пожарами и сполохами взрывов, как фантастическое каменное становище десятками огромных кочевничьих костров. Где горит, было и не понять — то ли рядом, за домом ближайшим, то ли где-то вдали.
Рассеянный безмолвный, судорожный свет казался разлитым повсюду, как будто впитавшийся в стены домов, в асфальт под ногами, во все и вместе с тем пульсирующий в ритме сердца, которое реанимируют разрядами. Воздух нес бесконечно привычную гарь — чадящей резины, пластмассы, гудрона, перекаленного железа, дерева, травы, всего, что горит, а горит, как известно, практически все, включая и землю саму.
— За мной, Валек, быстро! — схватила его за рукав. — Провозились! Давай!
Больничным парком побежали, где белели расколотые тополя, зияли воронки черней, чем земля вокруг них; как в сказочном мертвом лесу, торчали вывернутые из земли могучие волосатые корни.
Тащила овчаркой по следу, с такой привычностью, что ясно: дорожкой этой — много раз… куда? зачем? к кому?.. и бежал, заражаясь ее застарелым, всекумачовским страхом грохота, удара и ее вещим знанием, где они могут спастись. Бежал, как стригунок за маткой-кобылицей, как зверь в непролазную глушь, где за ними никто не пройдет… И вот уже подъезд краснокирпичного, почтовый ящик «Для бухгалтера» на распахнутой двери в подвал. Пахнуло кошачьим дерьмом и мочой, подвальной сыростью и тленом, а Ларка уже вгрызалась ключом в обитую советским дерматином дверь на первом этаже.
— Да посвети ты, господи! — Она дала ему фонарик, и вот уже втолкнулись в темную прихожую, в квартиру неизвестно чью, пропахшую лежалой пылью, как заброшенная.
Луч фонаря, мечась, выхватывал из темени обшарпанные половицы, подлокотники кресел, настенный ковер, какие в прошлом веке выбивали на снегу, — восточное орнаментальное болото с лотосом по центру, — пушистые от пыли полированные плоскости шкафов, резные хрустальные внутренности потусторонне-перспективного зеркального серванта, коленкоровые корешки собраний сочинений Пушкина, Дюма, кружевные салфетки с фарфоровыми пастушка́ми-гуцулами и желтым мраморным слоном, тащившим в хоботе бревно, — все такое знакомое, близкое, родом из детства, что Валек в тот же миг ощутил себя дома, но не радость, а жалость ко всем этим брошенным, беспризорным вещам и тоска сожаления о потерянном мире колыхнулась внутри.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу