— Слушаю, дедусь, — сказал внук, и голос его дрогнул.
— Скажу. Ты самый старший будешь из внуков и самый сильный, раз с небом решил силой меряться. Когда я помру, а вы приедете, чтоб в последний путь меня проводить, то заройте меня там, у моста, подле черпалки, уж больно мы с ней сдружились.
— Хорошо, — печально ответил внук. — Только еще рано об этом думать, никто не знает, когда это случится…
— Никто не знает. Это верно. Только я хочу сейчас знать, где лежать буду. Ты так и передай отцу своему, братьям и всему нашему роду, скажи на словах, а я на бумаге пропишу — заставлю учителя Димова красиво написать. Дед, скажи, хочет, чтобы его подле черпалки похоронили, чтоб он лежал в земле, а черпалка на небо ему указывала. Скажи им, чтоб не трогали они черпалку — она никому не мешает. Я и Лесовику накажу, он согласится, раз это ни государству, ни кооперативному строю не помешает. Запомнишь, внучек?
— Запомню, дедусь, — сказал внук и смущенно добавил: — Только там не очень удобно… Придет время, и река подмоет берег, сам знаешь, как она каждую весну разливается…
— Знаю. Эту реку я наизусть знаю, внучек, и потому скажу тебе: там, на берегу, моя земля, земля деда Стефана, а она никогда не сдается… Я с рекой боролся, она у меня целых два ара съела, но больше я ей ни метра не дам. Вот уже десять лет — с тех пор как построили дамбу — она ни кусочка не откусила от моей землицы. Так что ты, внучек, не беспокойся… Ты передай, где меня зарыть, а там пусть другой берет на себя заботу…
Внук не спросил, кто «другой» возьмет на себя заботу, и поднял стопку. Они молча выпили. В одно мгновение земля и небо слились воедино, примирились, а любое примирение происходит в молчании.
Бабы спали в тени грецкого ореха. Их стерегла серая кожаная сумка. Над ними кружили большие мухи, муравьи карабкались по складкам одежды, словно совершали переход через горы, а бабы спали, раскрыв рты, свернувшись калачиком, прижав кулаки к подбородкам, как младенцы в утробе матери. Рядом, среди бесчисленных пятен света и тени, валялись их резиновые постолы. По ним тоже сновали муравьи, неутомимо разыскивая пропитание или еще что-то, что можно найти. У баб были большие ступни, желтые, задубевшие от пройденных дорог и тропинок, борозд и грядок, и морщинистые лица, особенно много морщин было вокруг спящих глаз, где кожа самая нежная и уязвимая. Много солнца повидали эти глаза, часто приходилось им щуриться.
Здесь, за длинной полосой кустарника, тянущейся через поля, прошла вся их жизнь. Каждая пядь земли была ими исхожена, перекопана, много раз засеяна и убрана. Она знала их с рождения — этих коренастых, немолодых, огрубевших женщин, которые когда-то были озорными детьми.
Сейчас бабы являли собой полевую бригаду, работавшую на участке по ту сторону зеленых кустов.
Точнее, сейчас они летали во сне, парили в беспредельном легком и теплом пространстве усталости, а грецкий орех махал над ними ветвями, как большими зелеными крыльями. Бабы вздыхали во сне, потягивались или еще больше поджимали коленки, чувствуя — кто несусветную жару, кто несусветный холод. Солнце пронизывало горькие листья ореха, и даже запах тени был здесь горьким и дурманящим.
Некому было смотреть, как они спят в этой тени, как согретая усталая плоть размягчается и пускает в землю, усеянную листьями и до времени опавшими гнилыми орехами, крепкие корешки; как передается земле биение спящих сердец и она в свою очередь передает их пульс каждому листику, каждой травинке. Одни только муравьи время от времени улавливали толчки и начинали в панике бегать по этим дышащим человечьим горам, не найдя того, что искали.
Генерал поднялся на пригорок, сел на камень и стал смотреть на спящих баб. Они напомнили ему солдат, мертвецким сном заснувших на поле боя рядом со своим орудием. Внизу, перед глазами, расстилалось само поле боя, ветер то и дело взметал пыль над мелко искрошенной сухой землей — будто то там, то здесь бесшумно рвались снаряды, нащупывая командный пункт невидимой армии.
Давно уже Генерал был реабилитирован, и ордена ему вернули, и пенсию дали большую, но теперь у него не было бинокля, чтобы видеть, в каком направлении движется неприятель и как расположены его главные силы.
Сейчас он вышел пройтись после того, как всю ночь писал на машинке. Писал обо всем, что запомнил за свою такую долгую и такую короткую жизнь. Он рассматривал ее со всех сторон, и ему иногда казалось, что он прожил совсем мало, что детство только началось, что едва ли не вчера он начал ходить. А были и другие минуты, когда он глядел отстраненно на длинную цепь событий и случаев, следил за их непрерывной сменой и искал причины и следствия — и тут возникало ощущение, что он прожил столетия. Тогда Генерал ловил себя на мысли, что в историю своей жизни он включил события и случаи, когда-то услышанные от других, или прочитанные, или взятые из историй различных стран и народов, эпох и классов; что сам он подчас появляется и действует в обстоятельствах, с которыми никогда не сталкивался, или во времена, в которые не жил, но хорошо их знает… Поэтому нельзя было сказать, что Генерал писал мемуары. Он просто писал, писал так много и так о многом, что устал и поэтому вышел пройтись в поле. Увидев спящих под орехом баб, он остановился на тропе и присел на камень. В голове его уже побежали строчки, которые он напишет о них, о грецком орехе и о поле. Он должен был писать обо всем, потому что генерал всегда остается генералом и должен все видеть и все понимать.
Читать дальше