Но и эта картина исчезла, мысли мои снова вернулись в коридор к теплому дыханию Нинки, а танец все продолжался, и казалось, что «Утомленное солнце» будет длиться вечно и наш с Нинкой танец не кончится никогда.
Но вдруг она остановилась.
– Я пойду провожу маму, – тихо произнесла она, снимая руки с моих плеч, а затем легко, на цыпочках, как на пуантах убегают со сцены балерины, исчезла в глубине коридора, прошептав: – Я жду тебя!
Спустя какое-то время, пока взрослые были заняты выпивкой и общением между собой, я ускользнул к Нинке. Она ждала меня в белом докторском халате, который принадлежал ее матери, в руках Нинка держала стетоскоп.
– Ложитесь, – серьезно сказала она, указывая мне на диван.
Я покорно лег.
– Я вам помогу раздеться.
Она неторопливо стала снимать с меня летную курточку, расстегивать пуговицы на шортах.
– На что вы жалуетесь? – участливо спросила Нинка, когда я остался совсем голым. – Скажи мне честно, – вдруг перешла она на «ты», – что у тебя болит? – И, не ожидая ответа, стала прослушивать меня стетоскопом.
Мне было приятно и чуть щекотно от прикосновения холодного металла. Она склонилась надо мной. Халат был расстегнут.
Я уставился на ее обнаженное тельце. Теперь я хорошо видел место, которое безуспешно пытался разглядеть во время игры в футбол. Заметив мой взгляд, Нинка тихо сказала:
– Если хочешь, можешь потрогать там.
«Там» я уже не слышал, а прочел по ее губам. И, как во сне, трогал ее, всматриваясь, открывая для себя мир незнакомого мне обнаженного тела.
Нинка, в свою очередь, отложив в сторону стетоскоп, с такой же истовой нежностью и вниманием трогала «там» у меня… с удивлением наблюдая за происходящей метаморфозой.
– Смотри, какой он стал твердый, – трогая «там» детскими пальчиками, с улыбкой проговорила она.
Потом мы, уже отбросив все правила игры в доктора, просто прижались друг к другу и целовались, как взрослые. Я прикусывал кончик ее языка, который она без конца просовывала в мои губы. Я не помнил, сколько времени продолжалась эта игра. Но запомнил спазм, после которого мы заснули обнявшись. Тогда мне казалось, что эта близость между нами на всю жизнь. Но, видимо, и детство, и детские сны проходят.
Уже будучи подростком, возвращаясь довольно поздно домой, я частенько замечал на подоконнике лестничной клетки Нинкину тень, растворяющуюся в тусклом свете парадного при моем приближении. К ней всегда прижималась другая тень. Тени были так близки, что у меня не оставалось сомнений в том, что происходило на подоконнике. Я не видел да и не хотел видеть лиц ее новых «пациентов». Нинка, заметив меня, всегда отстранялась от своего спутника, видимо, испытывая чувство вины перед своим «первым больным». А может, просто жалела меня.
Что чувствовал я сам в эти моменты? Возможно, это была грусть, может, боль или ревность к уходящему от меня детству, которое я бы хотел помнить только при дневном свете, а ночи я бы хотел забыть…
Память – довольно прихотлива и непредсказуема. Она вдруг заставляет вспомнить события давно минувших лет, увидеть прошлое так ясно, как будто все это было только вчера.
Литературная карьера Женьки была серией нескончаемых провалов. Он напоминал упрямого, бесталанного атлета, который изнуряет себя тренировками для взятия тяжелого веса с первого подхода, тогда как его соперники готовятся к этому постепенно.
Он пытался писать роман на производственную тему. В его романе было все: и бригадир, и рабочие, и директор завода, и жена бригадира, и его теща. Прототипом бригадира был Ежов, а мы – бригадой. Володя Манекен выступал в роли ленивого рабочего, не выполнявшего план. Женька дал ему татарскую фамилию Хайрулин. Присутствие татарина в бригаде должно было подчеркивать равенство и братство всех национальностей в СССР. Кирилл был слесарем-сборщиком. И даже для меня нашлось место в бригаде.
Когда Женька читал нам страницы своего эпоса, мы не могли слушать его без улыбки, настолько все это было абсурдно и нелепо. К сожалению, в издательстве не смеялись. Однажды редактор даже швырнул в Женьку его же рукописью со словами: «Как вы смеете давать мне такое читать?» Но Женька не терял надежду. Успех Ежова, Аксенова и Солженицына не давал ему покоя.
Солженицын был его кумиром. Женька нередко с пафосом произносил: «Он страдал, не ел ничего, кроме черного хлеба и молока. Он действительно должен быть гением, чтобы так глубоко понять русскую душу. Россия любит страдальцев, это связано с великой христианской идеей. Жалко, что он не пьет, тогда бы даже простые работяги принимали его за своего. Все эти Евтушенки и Вознесенские – просто малые дети, которые продались слишком рано и слишком дешево. Солженицын значительно более опытный».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу