Если годы эвакуации довольно смутно оживали в моем детском сознании, то День Победы стал для меня первым воспоминанием и началом московской жизни. Он начался с пряного запаха корицы, звуков духового оркестра, доносящихся из окна, свежевыглаженного белья. Окна распахнуты настежь, толпы людей на улице, звуки «уди-уди». Это был мой первый незабываемый праздник. То, что происходило за окном, напоминало сказочное шествие счастливых и пьяных от радости людей, совсем не похожих на обитателей нашей коммуналки с обшарпанными пыльными стенами и не совсем трезвыми соседями.
Семен, первый муж Рахили, маминой тети, был вдребезги пьян. Он стоял в расстегнутом кителе перед нашим окном, на кителе болтались ордена и медали. Семен покачивался и что-то заплетающимся языком вещал моей матери. Я же крутился рядом с ним на трехколесном велосипеде. Тюлевую штору на окне ветер терзал с такой силой, что ее то вдувало в комнату, то снова выдувало на улицу. Мама отмахивалась от тюля, как от чего-то живого, одушевленного. Из кухни вместе с тюлем тянуло корицей и еще чем-то праздничным.
Этим же вечером Семен по пьянке упал в лестничный пролет не то с третьего, не то со второго этажа в доме своего однополчанина, который жил где-то на Второй Мещанской. Он чудом не разбился, но попал в Склиф с сотрясением мозга. Правда, пролежав неделю на больничной койке, «уважать себя заставил», но не от сотрясения мозга, а от заворота кишок. И причиной этого диагноза, по словам Рахили, маминой тетки, был флирт или сильное увлечение медсестрой, которая ухаживала за ним. Она выносила утки, а может, оказывала и другие знаки внимания. Короче, об их интимных отношениях нам приходится только догадываться.
К несчастью, чувства Семена к медсестре, по-видимому, были столь глубоки, что он стеснялся при ней справлять свою нужду и терпел несколько суток, что и повлекло за собой осложнение с желудком. Его срочно положили на операционный стол. Рассказывая об этом, Рахиль не переставала повторять с театральным драматизмом: «Он умер под ножом».
Все мои родственники, независимо от их близости, никогда не вызывали у меня большого любопытства. Ни в детстве, ни в юности.
Я никогда не мог запомнить, кто кому кем приходится и кем они доводятся мне. Единственно, о ком хотелось бы знать, так это о моем отце и Вениамине, моем деде по материнской линии. Его имя в семье произносили с какой-то усталой брезгливостью. Я лишь знал про его измену жене, моей настоящей бабушке Анне, самой красивой из трех сестер, с ангельским лицом и бескомпромиссным характером.
Узнав об измене, она выгнала своего Веню из дома, слегла с тяжелой депрессией и уже больше не поднялась. Перед смертью бабушка Анна попросила свою сестру Полю быть для моей мамы, которой исполнилось тогда три года, матерью. И не просить помощи у Вени.
Таким образом я обрел в лице Поли бабушку. Я так и называл ее – бабушка Поля. Настоящей же причиной моего необузданного любопытства, касающегося деда, была извечная фраза моей матери, произносимая всегда с невыносимой грустью: «Вылитый Веня». Обычно она говорила так обо мне в моменты крайнего разочарования моим поведением – враньем, невниманием к родственникам или к ней. Она произносила эту фразу довольно часто, поэтому со временем мое любопытство становилось все более и более нестерпимым. «Кто же этот монстр?» – думал я часто, но в глубине души верил, что он не мог быть таким ужасным, каким рисовали его мои родственники.
Вопрос, чем же Вениамин занимался, я задал дяде Яне, единственному брату трех сестер. Яня, после длительного раздумья, ответил довольно расплывчато:
– Ты знаешь, трудно сказать, кем он был: немного аферистом, игроком в карты, немного художником, немного поэтом. Ну, в общем, богема.
– А в какой манере он писал? – спросил я.
– Ну, знаешь, чем-то похоже на импрессионистов.
Но мое любопытство не следует так уж преувеличивать. Я не делал попыток посетить Харьков, город, в котором они все выросли, не бросался разыскивать импрессионистские полотна деда. Только много лет спустя, будучи в Ростове-на-Дону, городе, по словам мамы, в котором он жил и умер, я зашел по дороге в Горсправку, назвал его фамилию, но вразумительного ответа не получил.
Короче, если верить справочному бюро, товарища Вениамина Бурштейна (девичья фамилия моей мамы) в реестре граждан города не существовало. На этом мои поиски закончились, а с ними угасло и любопытство.
Память о моем отце существует и по сей день в той степени, в которой я всегда отожествлял его с собой, вернее, себя с ним. Во-первых, мне всегда казалось, что если бы он был жив, то я обязательно стал бы музыкантом. А музыку я всегда ставил выше, чем любую форму творчества, уже не говоря о живописи. В музыке меня привлекали эфемерность, мгновенное исчезновение, отсутствие материального воплощения, звук, как нечто живущее только мгновенье, а через мгновенье только память о нем. Его нельзя повесить на стену какого-нибудь отстойного интерьера. Его нельзя слышать столетиями. И вся исключительность звука связана с нерукотворным талантом извлечения его из инструмента.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу