Надо перестраиваться, менять декорации. Он и сам уже иронизировал над своей доверчивостью. Если вдуматься — слух-то бредовый. Раз уж Голутвин пришелся не ко двору, в его ли учениках искать опору?
Это было удивительное состояние. Он спал и грезил наяву. Он увидел Голутвина. Голутвин стоял к нему спиной. Настенные часы глухо пробили четыре раза. Он слышал это явственно, считал удары. Спина Голутвина пришла в движение, обозначились лопатки, сутулый человек уходил не оборачиваясь.
Метельников поежился. Тепло от лампы уже не согревало его. Открыл глаза и сразу зажмурился. Плафон оказался чуть запрокинутым, и яркий свет ослепил его. Зачем он пришел в кабинет? Ну да, ну да — его мучила бессонница. Он посчитал, что, устроившись здесь под лампой… Сколько раз усталость ломала его и он засыпал за этим столом! С удивлением посмотрел на чистый лист бумаги. Лист был слегка помят. Зачем он его взял? Странное состояние: не может вспомнить. Метельников разгладил лист. Обнаружил, что на столе нет ручки. Нет ручки, как эхо, повторил он. Передумал возвращаться в спальню. Он не станет тревожить Лиду. Возьмет подушку и одеяло, устроится на диване. Когда тушил свет, лист бумаги опять попался на глаза, он вспомнил. Да-да, именно так. Хотел написать свое ответное слово на банкете. Надо же что-то сказать.
Откуда Фатеев все знает? Напрасно, подумал Метельников, я его подкалываю — все при нем; и голова светлая, и язык подвешен. Как излагает, сукин сын, заслушаешься. «В семьдесят — ответное слово не более чем ритуал. Надежды призрачны, все в прошлом. В настоящем лишь одряхлевшая плоть и хорошо сшитый костюм, скрывающий твою немощь. В пятьдесят — все возможно, ты в расцвете сил. И козыри на руках. Тебя уважают сотрудники и любят женщины. Никто не верит в твой возраст, и слава богу. Подумайте, что сказать. И не страдайте от того, что не всем воздадите должное. Скажите главное: на что надеяться людям, верящим в вас».
Сколько раз он засыпал именно здесь, в кабинете. Метельников с наслаждением растянулся на диване и закрыл глаза. Он ждал сна, как спасения. И сон пришел. В самом деле, на что им надеяться? Он перевернулся на правый бок. Последним отчетливым ощущением было тепло руки, которую он сунул под щеку.
Когда объявили последний выход, помощник режиссера Паша Поташов успел шепнуть ей на ухо: «Вас ожидают» — и кивнул в сторону кулис. Она послушно оглянулась, однако ничего, кроме темноты, не увидела.
Вызывали пять или шесть раз. Глеб Константинович, режиссер, вышел лишь однажды. Все остальное время стоял у правой кулисы, среди костюмеров и осветителей, и хлопал вместе со всеми. В пьесе молодого автора Разумовская играла главную роль: сначала девочку-подростка, затем женщину и в конце уже старуху. Ее игра была выше похвал, она это чувствовала.
После генеральной репетиции режиссер провожал ее домой, долго не отпускал руку, сказал, что ему дают народного и теперь придется перепоручить театр кому-то из молодых коллег. Снега все еще не было, от мостовой несло стылым холодом. Земля затвердела, и любая рыхлость вздыбилась и была похожа на обломки каменного панциря. Разумовская чувствовала, что у нее коченеют колени. Она не любила кутаться, отчего-то была уверена, что непременно потеплеет, — наивность, женский каприз, не более того. Календарь обещал холода, и они пришли.
Ухаживания режиссера Алла Юрьевна принимала как бы в шутку, на людях даже подыгрывала ему, но стоило им остаться вдвоем, как Разумовскую охватывал панический страх. Тому были причины. Глеб Константинович, говоря без стеснения, был лишен эталонных примет мужской красоты. Все тут было, как говорится, не в масть. И рост — Глеб Константинович носил ботинки на высоком каблуке, и не по росту большая голова, и уши, вызывающе оттопыренные. И глаза, совершенно круглые и серые, можно даже сказать, совьи. Глеб Константинович был лыс, густые брови придавали лицу выражение сказочной жути. Трость, котелок и бабочка — он одевался именно так, стилизуясь под прошлый век, — вступали в зловещий контраст с дерзким, страстным джинном, который вдруг выскакивал из этого респектабельного обличья.
Когда Васильчиков на репетициях прикасался к ее руке, непременно рассуждая в этот момент о нюансах той или иной роли, Алла Юрьевна убирала руки и виновато краснела. Ей отчего-то казалось, что Васильчиков хочет, чтобы она привыкла к этим прикосновениям.
Бросить Васильчикова среди улицы она не решалась. Ждала, когда он выговорится. В правой руке он держал трость и что-то чертил ею. Алла Юрьевна тосковала, неприметно морщилась. Глеб Константинович понимал ее молчание по-своему — как готовность слушать. Говорил он театрально: паузы, придыхания, внезапные вскрики. Как сказал бы Поташов, художественное чтение. «Сущее бедствие, — думала Алла Юрьевна. — Такой холод, а он бог знает сколько еще проговорит». Если вслушаться в слова Глеба Константиновича, то получалось, что Алла Юрьевна — талант и он, Васильчиков, этот талант открыл, заставил его проявиться. Не окажись его рядом с Аллой Юрьевной, еще неизвестно, как бы сложилась ее судьба. Такие случаи очень редки, но они бывают, бывают! Он мог бы ее устроить в профессиональный театр. За три года она сделала поразительные успехи, он готов с ней продолжать занятия, так сказать, на приватной основе. «Ваш талант благодарен, я это чувствую, — говорил Глеб Константинович. — Я хотел сделать из вас актрису, и я ее сделал. Конечно, нет специального образования, но мы что-нибудь придумаем, придумаем! Вы человек благодарный и благородный, я это вижу».
Читать дальше