«Тайный советник», он же начальник измерительной лаборатории — Метельников узнал его, — в третий или четвертый раз вышел к публике уже без грима, без парика. Это произвело неожиданное впечатление, в зале засмеялись: начальник лаборатории не в пример тайному советнику был молод, освободившаяся от седовласого парика голова сразу стала маленькой, обнаружился курносый нос, оттопыренные уши, вид у завлаба был озорной и задиристый, человек такой внешности обязан был и двигаться иначе, но разгримированный актер оставался во власти образа и отвечал на восторги публики чопорной сдержанностью.
Фатеев выдернул из букета несколько гвоздик и бросил на сцену. Метельников увидел, как актриса посмотрела наверх, в ложу, и улыбнулась. Метельникова коробили фатеевские замашки: бросить цветы на сцену, засвистеть на улице, останавливая машину, ввязаться в разговор, не спрашивая разрешения, перебить, повысить голос — так или иначе обратить на себя внимание и тотчас разрушить дистанцию, создать атмосферу дискомфортную, нервную. Шумный, жизнелюбивый, неуемный человек. На работе эти крайности проявлялись иначе, без них Фатеев перестал бы быть Фатеевым. На работе они имели иную окраску, можно сказать, были уместны, потребны, так как разрушали монотонность и регламентированность заводской жизни. Но здесь, в ложе, наблюдая за чрезмерной фатеевской оживленностью, Метельников ограничился подчеркнутым молчанием и усмешкой, которую возможно было адресовать чему угодно: фатеевским выкрикам «браво», смущению счастливых актеров, взбудораженному залу, никак не желающему отпустить актеров.
Испортился подъемный механизм, и занавес заклинило. Это еще больше раззадорило публику. Аплодисменты не прекращались.
Цветы были уже вручены, обязательные слова сказаны. Закулисная суета подчинена совсем другим заботам. Вынужденный проталкиваться через этот гам, сиюминутно извиняться, ссылаться на завтрашний день, охлаждать восторги Фатеева, который вышел проводить его к раздевалке, Метельников обрадовался, когда внезапная тишина охватила его в гулком вестибюле.
Зрители разошлись, пахнет оседающей пылью, позвякивают номерки, гардеробщицы наживляют их на проволочные кольца. У зеркала он механически поправил шарф. Оглянулся на стук каблуков, увидел ее, спешащую навстречу, почувствовал растерянность. Шофер застыл в дверях, старухи гардеробщицы, и еще полно всякого народу — увозили декорации. Грузчики уронили солнечный диск, переругиваются; двери никак не распахнуть настежь. Волны холодного воздуха гонят мусор по каменному полу вестибюля.
— Вы уходите? Почему? — Он не успел ответить. — Там, за кулисами, вы очень хорошо сказали, что все мы п р о ж и л и этот спектакль. Вы почувствовали главное. Я очень рада. — Она торопилась, боялась, что он не дослушает, уйдет, она словно удерживала его, пыталась расположить к себе и все повторяла эту фразу: — Я очень рада, очень!
— Чему вы рады? — Глупый вопрос, он задал его от растерянности. Он продолжал чувствовать себя стесненно. Его здесь знали, и надо было соответствовать этому привычному представлению о себе. Быть добрым, отзывчивым, демократичным, улыбаться, сердиться или смеяться — все так, все по делу; только сначала пусть люди увидят в тебе директора, а уж потом разглядят в твоих действиях ту особую окраску, особый колорит, который сделает твои действия более заметными не в силу их особой значительности или глубины, а лишь потому, что их совершает генеральный директор. — Так все-таки чему вы рады?
— Я перешагнула черту, проломила стену. — Она засмеялась. — До этого я знала вас, как можно знать документ под грифом: «генеральный директор». Нужна виза генерального, записаться на прием к генеральному, согласовать с генеральным, рекомендации генерального — набор вариаций на одну тему. Существует некто, делающий нечто. Сам памятник скрыт, а видишь лишь зеркальное отражение, увеличенную тень. И вот, пожалуйста, стою рядом, бормочу извинения за свои дерзости. Приду завтра в плановый отдел, всех ошарашу: я нахамила генеральному, он признался, что с Гауптманом незнаком…
На следующий день после заседания комиссии Фатеев сказал ему:
— Это счастье, когда мы вдруг понимаем, что нас, надоевших самим себе, замотанных, одеревенелых, с коростой цинизма и перекисшей страстью вот здесь, — Фатеев ткнул себя в грудь, — что нас, вот таких, могут полюбить. — Фатеев изумленно покачал головой и, сбившись на шепот, повторил: — Невероятно: нас еще могут полюбить. — Фраза выплеснулась, как прозрение, как чувственный вскрик, лишивший его покоя.
Читать дальше