Желающих выступить было много, и Зубарев все время отодвигал свою очередь, втайне надеясь, что зал устанет и ему не придется говорить. После двух-трех выступлений на сцену поднималась молодежь и исполняла песни военных лет.
Он не помнил ни одной фамилии, не узнавал ни одного лица. Все эти милые, заслуженные, но чрезвычайно незнакомые люди рассказывали, как убирали хлеб, как собирали шерстяные вещи для фронта, писали письма на фронт. Называли имена и фамилии учителей. Не слушали друг друга, каждый думал, о чем сказать ему, и поэтому вспоминали самое разное, порой взаимоисключающее.
Это было даже не оцепенение — прострация. В мозгу стучало: «Не со мной, не здесь. Какая-то ошибка. Не может же так быть — ничего не помню».
…Утром его поразила девочка-экскурсовод. Ей было доверено провести экскурсию по музею. «Мои родители, — сказала девочка, — ленинградские сироты. Они из этого детского дома. Уже здесь, в Сибири, они получили извещение, что их мамы умерли в Ленинграде. А отцы погибли на фронте. Они погибли в один и тот же день под Курском. Каждый год, когда папа и мама едут в отпуск, они останавливаются в Ленинграде, чтобы побывать на Пискаревском кладбище».
Девочка помолчала, а затем очень спокойно стала рассказывать о ленинградской блокаде.
«Удивительно, — думал он. — Она знает больше, чем знаю я. Моя дочь старше этой девочки на пять лет».
Объявили его фамилию. В зале почему-то захлопали. Рука была потной. И он все время менял руки, придерживая микрофон.
Он напряженно посмотрел в зал, но ничего не увидел. Почувствовал, как разогретый людским дыханием воздух коснулся лица.
— Товарищи, — сказал он. — Я лично ничего не помню. Я здесь не был.
Он ждал недоуменного шума, но вместо этого в зале стало очень тихо. Надо было что-то говорить.
— Когда я утром об этом же самом сказал вашему директору, он достал из сейфа громадную истлевшую по краям домовую книгу. В книге значился поименный состав детского дома, и там под номером 111 и 112 записаны моя фамилия и фамилия моей сестры. «Вы здесь были», — сказал директор. Что я мог ему ответить? Раз есть фамилия — значит, был. И тогда я спросил свою память: но ведь что-то же ты помнишь? И память ответила: помню, как ты украл крынку топленого масла. Я был самым маленьким и тощим и поэтому мог пролезть в крохотное окно на чердаке сарая. Один из нас сидел на лошади, а я должен был встать на его плечи. Чтобы лошадь не двигалась, ей дали сена. На чердаке ничего съедобного не оказалось, масло я нашел внизу. Когда мы принесли масло домой, мы не знали, что с ним делать. Хлеба не было. В тот год урожай был плохим, и в детдоме жили впроголодь. А есть масло без хлеба мы не могли. Мы были слишком истощены. У нас сразу начиналась рвота…
Он опять замолчал, боялся повторить фразу: «Я ничего не помню». Среди гостей оказались две учительницы, одна из них при знакомстве представилась как инспектор гороно. У нее был задиристый нос, глаза с металлическим оттенком и стоический смех. Она смеялась, не разжимая губ. Инспектор с удовольствием задавала вопросы, сопровождая всякий ответ непременными собственными комментариями. «Это у них отработано отлично, — говорила она. — Больше, чем «хорошо», за такой ответ не поставишь… Посредственное мышление, посредственное восприятие… Вы чувствуете, какая разница между городской и сельской школой? А все почему? Посредственные учителя». Женщины переговаривались шепотом, но волнение обостряло слух.
«Неужели ему не о чем больше вспомнить? Украл масло. Плохо».
«Два» за воспоминания. И что с ним здесь носятся, не пойму…»
Его положение становилось отчаянным до крайности, он не знал, о чем говорить.
Спасительная мысль была рождена страхом. Лет десять назад он написал нечто вроде очерка. Об одном детском доме в годы войны. В газете очерк раздокументировали и назвали рассказом. Это было давно, и вряд ли кто из присутствующих читал ту газету. А если и читал — кто помнит газетные заметки десятилетней давности? Зал ждал его слов, и он заговорил:
— В селе нас все звали «детдомовскими». Вот идут детдомовские, играют детдомовские. Опять детдомовские подрались…
— Точно, — сказал кто-то за его спиной. — Все валили на детдомовских.
Ободрила ли его эта фраза или попросту он вошел в роль, но с этой минуты Зубарев уже не мог остановиться. В рассказе были и учителя, и председатель колхоза. И корова, которую пасли детдомовцы и за которой не усмотрели, она погибла в болотах. И повариха, что еще месяц не могла успокоиться и все причитала: «Ой, лихо, ой, лихо. Мясо в болото ушло. Детушки мои голодные, как жить?» И пожар. И козы, и тлеющие овцы, обезумевшие от страха. Их ловили всем детским домом. Были в рассказе и посылки с фронта. Не на фронт, а с фронта. Посылки к Новому году.
Читать дальше