Совет музея решил, что его воспоминаниям и сопровождающим их фотографиям будет отведено полстены.
Не получилось. Не сложились воспоминания. Ему было стыдно признаться — он ничего не помнил.
А теперь вот второе письмо. Перекладывая его с места на место, он никак не решался убрать его с глаз долой. Он понял, что не факт письма причина его неубывающего беспокойства. Что письмо? Ну написали, ну не ответил. Значит, есть причина. Он не обязан объяснять причин. Подумал так и успокоился. А успокоившись — забыл. Ему хотелось, чтобы все было именно так. Он должен адаптироваться по отношению к этому письму. И тогда все сложится само собой, сработает отлаженный механизм отстраненности.
Он не должен объяснять причин. Они есть, есть! Их не может не быть…
Так он думал, так рассуждал. И всякий раз откладывал на потом окончательное решение — забыть письмо.
Нет, не в письме дело. И не в укоре. Может ли обидеть укор не знающих тебя людей? В другом причина, из-за другого боль. Он так устроен: покоя не дает неисполненная работа. Он много раз собирался написать и начинал уже, где-то завалялись эти страницы. Однако не получалось. Написанное казалось пустым и необязательным.
Помнится даже, он пожаловался другу: дескать, вот, мол, докатился — кризис жанра.
— Да-да, — сказал друг. — Я знаю почему. О войне много написано. Ты засиделся, ожидая своей очереди. Тебе мешает восприятие других. Учти, я прошел войну от и до. Отечественная — это не просто так, это знаменатель, общность. Война была общей. Общей бедой, общим ужасом, утратой. Все это так. Но у каждого из нас она была еще его войной. Каждый видел войну по-своему, понимал по-своему. Если сложить это все вместе и зримо представить, то многим из нас покажется, что они были на другой войне. Мы выжили, мы победили. Там, на войне, все было иначе. Война выбирала, кому идти дальше, а кому остаться на бруствере окопа.
«Мы выжили, мы победили», — сказал его друг.
Их разделяет двенадцать лет. Его друг прошел войну от и до. А ему в этой формуле — «выжили и победили» — была отведена лишь одна ее часть: «выжили». И тогда он подумал, что писать об этом не надо. О чем писать: как голодал? Голодали все. Его голод был таким же, как голод других. До кислой слюны во рту. Кисловатым был привкус крови. Кровоточили десны, и кровь вперемешку со слюной наполняла сжавшийся желудок… Как мерзли? А разве были такие, кто не мерз? Мать вела его за руку. Ему казалось, он бежал. Но это ему только казалось. Они останавливались и отдыхали стоя. Мать запрещала садиться. Чтобы встать, нужны были силы. Их могло не хватить на это единственное усилие — встать. Снега было столько, сколько он никогда не видел.
Окна забили фанерой. В дом напротив угодила фугасная бомба. Взрыв был такой силы, что их собственный дом подпрыгнул. И бомбоубежище, где они находились, словно бы отделилось от земли и стало на миг выше. Но затем тяжесть дома осела, с потолка посыпалась штукатурка, погас свет. Всем подумалось, что это конец — они погребены. Пальба не прекращалась, и гул ее был слышен в убежище. Неважно, что это была пальба. Это был звук из мира жизни. Все кругом задвигалось, закричало, началась давка.
Налет кончился. Когда выбрались наверх, один пролет лестницы рухнул, и та, оставшаяся ее часть висела в воздухе и еле заметно раскачивалась. На улице Пестеля горел целый квартал. Налет кончился, и все пошли туда. Люди стояли далеко от дома, но все равно было очень тепло. Людей согревал пожар. У него обгорели ресницы, и он расплакался.
А может быть, все это было не с ним. И вьюжный Ленинград он видел в кинохронике. И санки, много санок, на них везли тех, кого уже нет. Когда он без разрешения все-таки присел на сугроб, мать закричала на него. Он не успел встать, мать дернула его за руку и потащила вперед. «Да не оборачивайся ты. Мы опаздываем». Он не послушался и обернулся. Это был не заледеневший сугроб, нет, спящая женщина лежала на санках, ее замело снегом. Волосы выбились из-под платка, смерзлись и были похожи на проволоку. Дул ветер, а волосы не шевелились. Снег лежал на глазах, и только лоб и нос… он хорошо помнил: на лбу снега не было… Он часто спрашивал себя: «Так ли уж верно утверждение, что память индивидуальна?» Нет, не так. Память избирательна. Наше сознание индивидуально. Это было, он знает точно — было. Пережитое нами не существует вне. Оно в кругу общих переживаний, в сравнении с ними, в сопоставлении. Вполне возможно, наше сознание откликается на чужую боль, потому как она контрастнее, значительнее нашей собственной. А потом, потом наша память выбирает самое тяжкое и, формируя наше сознание, именно эту боль адресует нам лично. Как если бы все случилось именно с тобой, а не с кем иным. Была же блокада. И ты был в этой блокаде. Был отец, погибший и первые месяцы войны. Он умер в госпитале. Врач сказал: он язвенник, он обречен. Отец умер в ту пору, когда смерть была привычна и уже никого не удивляла. Очень хотелось есть. Голод притуплял переживания, он лишал человека сил, которые питают переживания. Люди умирали, их закутывали в одежду, увозили, словно у них еще сохранялась способность мерзнуть, чувствовать холод. Закутывали в одежду и увозили…
Читать дальше