Проснулась и Рыжая и подошла к Тони. Она легко, как кошка, потерлась лбом о его плечо.
— Какое прекрасное утро, — сказала она, — какой мир…
Тони не ответил. Все, что она говорила, он находил глупым и пошлым. Самая простая радость тонула в этих словах, которые могли бы быть такими живыми. Он совершенно не выносил Рыжую и, быть может, поэтому не смотрел ей в глаза. Из ванной доносился шум воды в унитазе, которая текла с яростью стихийного бедствия.
«Здесь это называется миром», — подумал Тони.
Тишина, прекрасное утро, наслаждение, женщины, сон, еда. Нет дождей, не слышно ни пушечного выстрела, ни гула самолета, не ждешь, что перед тобой появится дуло винтовки, — все хорошо. В общем, что-то вроде мира. Потому что и в самом деле физически здесь умереть нельзя.
2
— Нарисуешь мне оленя? — спросила Рыжая.
— Нет, — категорически отказался он.
— Нарисуй мне оленя, — не отставала она. Она всегда требовала, это была ее манера. — Оленя и красные розы… Красный цвет — знак любви. Я хочу оленей и красных роз, милый, — ластилась к нему Рыжая.
Тони поражало ее странное сходство с Флорикой. Те же жесты, те же притязания: олени и розы.
— А ты не хочешь написать мой портрет, милый?
— У меня нет времени, милая, — сказал он, желая отделаться от нее.
— О, перестань, нет времени… Для других дел время у тебя находится, жулик ты этакий. — Ее вульгарность становилась угрожающей. Она начала прижиматься к Тони голым плечом и бедрами. — Хорошо, не рисуй меня… Нарисуй хоть двух оленей.
Она спустила цену, пожертвовала ради оленей портретом. В сущности, это и являлось ее целью. Повысила требования, чтобы опять понизить их и наверняка добиться желаемого: оленей. И ее руки, которые гладили его, жаждали того же: оленей. Если бы он непременно захотел написать самого себя, и Курта, и обеих девушек, и эту комнату, он написал бы картину без человеческих фигур, без кроватей и стульев, даже без этих полевых цветов в глиняном кувшине на столе, которые, собственно говоря, здесь неуместны. Он нанес бы на полотно лишь пятна желтого, трупного цвета — гнилые, редко рассыпанные. И подписал бы внизу: «Проституция». Или: «Буржуазия». Это одно и то же.
— А, голубочки, — засмеялся Курт. Он только что проснулся и еще потягивался. Потом встал с тюфяка и принялся делать гимнастику — бегать на месте и поднимать стулья. За неимением гантелей он всегда пользовался двумя стульями. — Как спали, голубочки? — Юмор Курта никогда не вызывал смеха. Однако Рыжая засмеялась. Толстушка вернулась из ванной и тоже засмеялась, сама не зная чему.
Курт был лыс, точнее говоря, начал лысеть. Он всегда стригся наголо, чтобы было непонятно, лысый он или стриженый. На макушке у него оставался редкий желтоватый пух, и каждый волосок можно было пересчитать на свету. Это походило на венчик и выглядело очень комично. Тони улыбнулся, и все сочли, что шутка насчет голубочков понравилась и ему.
— Он не хочет нарисовать мне оленей, — жалобно промяукала Рыжая.
— Ничего, он делает тебе кое-что другое, получше.
И все опять засмеялись. Курт сходил за остряка, в особенности по утрам.
Толстушка приготовила завтрак. Тем временем все побывали в ванной. Вода не подбодрила Тони. Он сел за стол все с тем же ощущением — секунды оставались медленными и высохшими.
— Когда вы снова придете? — спросила Толстушка.
— Не знаю.
— Ну, приходите сегодня вечером…
— Не знаю, — повторил Курт. Сейчас он оделся и стал совершенно официален.
— Ну, я тебя прошу…
— Не будь дурой, — сказал он. — Хватит.
Подобного рода отношения никогда ни к чему не обязывали Курта. Ничто не привязывало его ни к кому. Он занимался любовью для препровождения времени. Так же, как ел бы, скажем, сливы.
— Что ты теперь будешь обо мне думать? — шепотом хныкала Толстушка.
— Ничего не буду.
— Ну да, ну да… Я знаю. Будешь думать, что я из этих…
— Полно тебе! — сказал Курт, намазывая хлеб маслом.
Тони уставился в тарелку, где лежали нарезанные, увядшие помидоры. Он слушал Толстушку. Она была смешна. Заводила все одну и ту же нелепую пластинку. Она хотела полить деньги соусом из поэзии и сожаления, чтобы Курт не подумал, будто она могла бы лечь с кем угодно так же, как ложилась с ним. Курт был человек железный: он жадно ел и даже не слушал Толстушку. Ее слова не интересовали его в принципе, а не потому, что относились к определенному репертуару.
— Я хочу прожить девяносто девять лет, — сказал он, чтобы принудить ее замолчать.
Читать дальше