Василий сидит на краешке широкой табуретки, как бы напоминая этим — времени у меня минута-две, не больше, батя, — держит меж колен брезентовую шапочку с козырьком и кивает лобастой светловолосой головой: мол, согласен, спорить не собираюсь, понимаю — ты в той поре, когда пофилософствовать любят, и говорит:
— Обедать приходи, батя. Борща Татьяна наварит.
— Спасибо. Только после ее обедов трудно в свою диету входить. У стариков как? Ешь — вкусно, переел — тяжко. Лучше о работе скажи. Как там крутится наш великий строитель Иваков? Ну хватка, ну голова! Посчастливилось нам с ним, не то долгострой развели бы, точно. Кому мы особо нужны со своим заводишком, когда стране гиганты производственные потребны?
— Нормально пока, привет передал. Думаем до холодов застеклить все помещения, потом пройдем вверх по Падуну, когда земля немного пристынет, очистим нерестилища от валежин, гнили всякой, родники тоже проверим, чтоб ни соринки в них. Пристанька готова, крепко, на камень и бетон ее поставили, и цеха аккуратно получились — приди, посмотри. Плотину опробовали, она съемная будет, по проекту. Да ты все и сам знаешь.
— Я у вас, как это?.. Вроде снабженца, что ли?
— Толкачом, батя.
— Во-во, выбиваю фонды и нефонды. Жаль, что здесь меня держите — надо бы в область или в край откомандировать. Я бы там в гостиницах жил, по кабинетам расхаживал, требовал, нужных людишек умасливал икоркой да балычком, в ресторанах посиживал с более важными, а то и кулаком по начальственной столешнице грохал, оря: гвоздей сто кило выпишите, шиферу тоже надо! Боже ты мой, сколько этих толкачей гвозди выбивает! А могли бы вбивать за те же оклады — мужики ведь здоровые! От нас в области ты, может, не знаешь, два толкача сидели: у Мосина — по таре, у директора рыбозавода Сталашко — по рыбе. Оба спились на бестолковой работе, семьи бросили…
Василий слегка хлопает по колену туго скрученными рукавицами, вздыхает не то сочувственно, не то нетерпеливо и, прервав этим рассуждения отца, говорит все с той же полуулыбкой сочувственного понимания:
— Потому мы тебя держим здесь. У тебя и отсюда неплохо получается, батя.
— Знаю, пользуетесь моим скандальным авторитетом: мол, с этим хлопотуном лучше не связываться, просит гвоздей — дай, а то так пригвоздит, что жестко в кресле сидеть будет. Ладно, шучу. Говори, Василий, ты зачем-то же пришел? Теперь ведь и сын к отцу без какого-нибудь дельца не наведывается.
— Угадал. За тем же, о чем толковали. Позвони, напомни. Хорошо бы рамки под икру до зимы подбросили. — Василий рисует руками в воздухе рамки. — Они, рамки, в стопки укладываются, потом в аппараты опускаются, ну, ты знаешь… Сами не сделаем, металл нужен особый, нержавеющий, и пайка тонкая. Мы бы с весны сразу аппараты опробовали, и к первому ходу горбуши чин чинарем подготовились. Шиферу листов пятьсот, цементу мешков тридцать хотя бы, гвоздей. Как, прозвонишь инстанции?
— Прозвоню. Настою. Занят я, правда, сегодня… — и чуть было не сказал, что у него гостит Аверьян. Сын, конечно, не удивился бы уж слишком, но зачем с утра, перед работой озадачивать его своими странностями? — Позвоню. Как не помочь вашей ударной артели? Особенно Ивакову? Чтоб не висеть ему по часу-полтора на телефоне, время терять да расстраиваться. — Он поднялся, тронул плечо Василия. — Договорились. Иди, опаздывать прорабу не годится. Привет всем вашим.
Через минуту приблизился к окну: Василий неспешно, но крупным шагом шел по безлюдной улице, направляясь в конец Села, к ручью Падуну, где и была та самая стройка, ради которой они остались в Селе.
Пройдемся по Селу, Аверьян, и я расскажу тебе… Да ты и сам многое увидишь. Вот, замечаю уже, дивишься непостижимому для тебя зрелищу: выше цехов бывшего тарного комбината громоздятся штабеля сработанной им тары: бочки различных емкостей — от икрянок до трехцентнеровых, — ящики под сухой посол рыбы, чаны большие и малые… Громоздкие вороха, горы. Кое-что целое, имеет вроде товарный вид, но многое рассыпалось, превратилось в кучи клепки, досок, ржавых обручей. Понизу, от земли, гниет все это, а то что посуше — жук-древоточец в труху перетирает. И вон, глянь, дорожки к штабелям натоптаны: комбинат производил тару, она старела, разваливалась, и сельчане растаскивали ее по домам на топливо. Зачем заготавливать дрова, если вот они — и подсушенные, и аккуратные, рук о сучки не оцарапаешь? Мальчишки скопом сюда приходили — «взрывать дупеля» (бочки без доньев). Поднимут, ударят о твердое — дупель с грохотом рассыпается. По вечерам из темноты только и слышалось: бух! бух! Пока сторож ловит одних у этого, скажем, штабеля, другие «взрывают» вон у того. Пакостное развлечение (оно называлось еще и «ломать дрова»), хулиганское, что и говорить. Но дети видели, знали: тара никому не нужна — нечего в нее укладывать, некуда ее увозить. Они словно бы мстили взрослым за дурость хозяйственную. Разор тем и страшен, что разоряет души людей, детские — подавно А «коль нету души, что хочешь пиши». Это твоя пословица, Аверьян. Ты часто ее поминал, по любому случаю: для себя вслух, споря с кем-либо, на уроке, порицая ученика за неприлежность… И всегда это «души — пиши» было к месту, как-то тайно и непонятно смущало и тревожило нас. Помню, даже сон мне приснился: будто я вырос совсем без души и меня всего исписали какими-то нехорошими словами, как заключенного татуировкой. Проснулся, сердце стучит, я его слушаю и думаю: если сердце тоже душа, то значит — я ее не потерял; а если она что-то совсем другое, неощутимое, то как ее сберечь в себе?.. Наверняка, Аверьян, я тебе и сон этот рассказывал, и о душе спрашивал. Мы ведь от тебя ничего не таили.
Читать дальше