Одно из бревен запруды дулом громадной пушки торчало над водой. Юркие утята крутились тут же, над самой глубиной омута. Они торили по воде рябые дорожки, ныряли во встречную струю неугомонного ручья, потешно дергали тонкими ножками.
Самый проворный из этой пушистой оравы подкатил к поднятому краю бревна, скользя, влез, остановился у самого среза и глянул одним глазом вниз. Ясно, примеривался: далеко ли вода. Решился, колыхнулся на ребре среза, прираспустил пуховые крылышки и свалился в глубину.
Фимка мигом приметил потешного ныряльщика и стал следить за шустрым затейником. Вынырнул птенец из воды куда как дальше прочих утят. Это ему, видно, понравилось, потому что он громко крякнул, тряхнул грудкой и весело развернулся к бревну. Фимка напрочь забыл недавние горечи свои и всею душой заболел птичьей забавой.
А вокруг вечерело.
Уже в который раз ныряльщик оказался на бревне. Закатный луч солнца скользнул по серой его спине, вспыхнул капельками воды на трепетных крылышках удальца и… Фимке привиделось, что не крылья встрепыхнулись над утенком, а шитый золотом камзол взвихрился полами и исчез вместе с хозяином в чёрной глубине омута.
Фимка задохнулся. Он вытянулся, как гусёнок, в жутком ожидании чего-то. Но птенец вынырнул птенцом, и Фимкина пустая надейка на то, чего и быть-то не могло, сменилась прежней заботой: надо было идти домой.
А шебутной ныряльщик всё продолжал свою затею.
Вот он умело влез на бревно, лихо дошлепал до края и… хитро оглянулся на парнишку. Фимка замер. Утенок поднес к широкому клюву перепончатую лапку, будто призывал мальца не шуметь, и хотя расписного камзола на птенце Фимка больше не увидел, однако ожидание чего-то ещё более непонятного бросило мальчишку в трепет…
– Кири-кири-кири! – донеслось из-за поворота дороги. То Перчиха шла на омут собирать свою живность. Фимка еле удержался на крутизне. Вся его фантазия разом выпорхнула из головы, и на четвереньках он отполз подальше от берега. Сокрывшись в траве, малец видел, как Перчиха собирает уток.
Когда крикливый отряд пропал за поворотом, Фимка понял, что день кончился. Тальники у запруды спокойно клонили свои тёмные ветки к омутовой тихой воде. Даже свиньи, которые только что охали в топи низкого берега, успели когда-то исчезнуть.
В смурной тишине затухающий голос тётки Перчихи показался мальцу таким родным, что Фимка бросился домой, боясь даже обернуться на омут.
Но не успел он ещё и на дорогу-то выскочить, как долгий, жалобный крик возник над лысым яром, от старого барского дома скатился к тальникам:
– Кирь-рька-а, Кирь-рька-а… – звал кого-то тоскливый голос. – Кир-р-рь…
У Ефимки похолодело в животе.
Минуя дорогу, прямиком, лопухами и шиповниками ломанулся Фимка к своему огороду. Весь облепленный репьем, в ссадинах и обдергах, перевалился через огородный плетешок и с лету вкатил в распахнутые тёплые руки своей бабушки.
– От оглашенный! – прижала она к себе насмерть перепуганного внука. – Да где ж ты опять обремкался-то весь. От непутный! От оглашенный! Носит тебя окаянная… Чего ж трясет-то тебя всего, как маслобойку?
На каждый свой вопрос, на каждое восклицание бабка сокрушенно качала седою головой.
– Что ж ты это с тёткою Перчихою давеча наработал? Она ж меня этак-то когда-никогда вместе с избою… и с огородом заглотнёт… Ты бы уж меня-то бы, старую, пожалел. Не связывался бы ты с Лёнькой, што ли…
Фимка хотел было улизнуть от ответа. Он вывернулся из-под старой руки, но оробел перед темнотою сеней и, виноватый, приткнулся лбом к бабушкиной груди.
– Пойдём-ка, милай, – сразу обмякла старая, – пойдём, зернушко ты моё. Пойдём, я тебя укладу, покуда матери нет дома.
В избе было тепло и надежно. Фимка одним духом опорожнил кружку молока, сцапал со стола пирог покрупней и полез на печку…
Старая ж приняла с полки куделю, подсела прясть поближе к оконному свету.
На дворе теплился долгий летний вечер. И в избе слышно было, как обалделая от цветения трав на все лады сходит с ума луговая саранча.
Привычно, почти на ощупь тянули старые пальцы в полутьме долгую нитку. Не мешая покою, постукивало о застеленные домоткаными половиками половицы тонкое веретено. По обычаю, по вековой привычке не могла старая не петь за такою работою:
Среди долины ровные,
На гладкой высоте…
Фимка перестал жевать, зажмурился… Хотел увидеть могучую красоту никогда не виденного дуба, но углядел он тёмный омут, барский дом на лысом яру… дрогнул от пережитого страха, позвал:
Читать дальше