– Чо болтаешь-то? – хотел остановить живишник Степаново балабольство, но лавочник его и слушать не стал.
– Теперича мне, – перебил он бобыля, – и миливона с тебя мало будет. Стяни-ка Рахима с сундука на пол да крышку прикрой! Я на твоё добро дома нагляжусь…
– Вот уж не-ет, – мотнул головой бобыль. – Я этой горенке не хозяин и богатству здешнему не наследник. Сам брать ничего не стану и тебе не дам!
– Дашь! – поднял ружьё Степан Матвеич.
– Стреляй, – не моргнул Евдоким. – Всё одно я тебе в этом деле не подсобщик.
– Нет! – крикнула Найдёна, когда лавочник стал целиться, и заступила собою отца. – Сперва меня убей!
А что? И стрельнул бы Степан Матвеич безо всякого Якова. Но в каменную горенку со звонким блекотом вдруг влетела чёрная коза, поднялась перед Степаном на дыбки и тут же обернулась махонькой старушонкой.
И всё! И сел Степан Матвеич на землю, и ружьецо из рук выпустил.
Подобрал бобыль ружьё, командует:
– Подымайся – пойдём!
И увёл лавочника в ночную тайгу. Как увёл, так и сам в тайге пропал. С того самого дня никто их обоих больше не видел. Хотя молва велась, что якобы удалось лавочнику увильнуть в чаще от живишника. Но, кинувшись в деревню за подмогою, закружился он по звериным тропам.
Так и бродит Евдоким-бобыль по таёжным урманам да уремам, ищет с ружьём сторожного Степана Матвеича. Скала же Чёрная, которую люди прозвали с той поры Миливонщицей, всё хранит-оберегает в себе Евдокимову дочку, всё ждёт Евдокима-живишника, поскольку отвориться ей суждено только перед ним. И подаёт Найдёна из скалы голос свой печальный, чтобы поскорей отыскался на родимой земле её горемычный отец.
Так ли, не так ли дело-то было, пойди теперь у ветра спроси. А и не так, да так…
Подрались как-то на крутом яру Фимка с Лёнькою. Чего подрались, сами не знают. Фимка от Лёньки в кусты пятится, одною рукой под носом мажет, другою грозится:
– Налезешь, ты налезешь… Я к тебе подкрадусь… спихну в омут… там быстро Савватей-барин зачикотит.
– Ой, пупырик! – жмётся со смеху Лёнька. – Пущай Савватей твою бабку чикотит. Брешет она про барина, чтобы пацаны в омут не сигали.
Фимка чуть было не задохся от обиды:
– Сам брешешь! Повылазиют глаза мои, когда не видела она того Савватея. Голый… Зенки, во! Синий! И орет кошкою…
– Когда ж она углядела того Савватея?
– В туе ж субботу. До бани ещё…
– В сутемы?! – пугается Лёнька.
Фимка хитрить совсем не умеет и потому верит Лёньке.
– Ну. А то…
– Вот те и «ну», – фыркает Лёнька. – То ж мы с Петькой Рэпанным теми сутемками на омуте поспорили: кто на Савватея страшнейше будет пошибать. Нукало…
– Ври! – только не заревел Фимка. – Рэпанному дед хворостиной в субботу лупцовку давал за Перчиху. Перчиха ещё грозилась через ограду: «Если, – шумела, – твоего оглодыша ещё угораздит на моей избе чертомыльню разводить, я больше здря орать не буду. Я до осени подожду…» И подождёт… Кислярихе ж она тою осенью подсвинков в огород напустила? И Рэпанному напустит.
Лёньке стало невесело, но он все-таки петушился:
– Ой, напустила! Побегу вытурять. Да мы ж ей с Петькою, если надо, ещё и не такое сработаем. Она ж со страху помрёт… А то понапридумывала – чужих голубей приманивать. Пущай своих разводит, да и лопает. Мы ей…
Лёнька икнул, будто его саданули по затылку, глаза ошалели, и гаркнул он полной глоткой:
– Лыгай, Фимка…
Но блажить-то поздно было. Фимкино ухо уже потонуло в цепких пальцах тётки Перчихи.
– От они, злодеятки, иде стакнулись. О-ой! – подивилась она на Фимку. – И ты, хорёк сопливый, в ихню компанию затесался? Ишшо один голубячий заступник выискался. Я тя щас вот перцем-то натру.
На Лёнькиных глазах Фимке ж нельзя не хорохориться.
– Чо ухо-то крутишь?! Сама глухая, что пим. Крутишь кому попадя. Пусти!
– Я тя пущу, я пущу… Я тя щас так пущу, что бабка с маткою цельную неделю тебя собирать будут.
Фимка свое гнёт:
– А неправда? Хто чужих голубей лопает?
Перчиха и глазами заморгала:
– Ой, небитый! Давно-ка ты, паря, небитый. Айда к матери, – она потянула Фимку из кустов на тропку, – щас она твою правду оголит да изрисует. Она её тебе, как самовар, начистит.
А и то… Про Лёньку в деревне люди и говорить притомились. Отец его плотогоном был. После смерти отца мать Лёнькина заговариваться стала… – не до сына… Ой, хороший у Лёньки ж был отец… А Лёнька – враг! Но и про него находились добрые души. Нет-нет да и скажет кто:
Читать дальше