…Наверняка ходила за мной по всему вокзалу. Вместе с девчонкой. Видела, как пел возле студентов. Как, точно идиот, дирижировал рукой. Затаивалась где-то рядом, ждала. И на базарчике потом была. И опять все видела. И молоко как пил. И с трубой, со сгоном этим. Как избавлялся от него, спускал в урну. Можно только представить ее состояние. Как радовалась она, как замирала. Ведь стопроцентный осел! Господи, стопроцентный! Какая удача! Только спокойно. Только не спугнуть… Да-а. Откуда приходят такие? Где, на каких свалках вызревают? Ведь исключительные психологи. Величайшие артисты. Так рыдать. Конец света пред тобой был! Катастрофа! А девчонка ее какая артистка. Девчонка с белым бантом… Это же уму непостижимо!.. Господи, какой стыд пришлось пережить. Лучше бы провалиться ему там было на месте. На той тропинке. Провалиться и никогда не жить. До смерти теперь не забыть этого стыда, до смерти. Кропин откинулся на спинку скамьи, смотрел на высокий потолок вокзала. По времени была глубокая ночь. Пристанционный женский голос по-прежнему терзал соловеющих пассажиров. Врывался то с сообщениями о пролетающих станцию товарняках, то с сообщением о напрочь пропавших техничке Гридасовой и милиционере Куркине. Исчезающий голос, безнаказанный. Эх, добраться бы до тебя. Найти бы, где ты там засела.
Два длинных молоденьких негра откуда-то появились. Вертели головками. Как две курительные трубочки мира, попавшие не туда. Один не без удивления сказал по-русски с английским акцентом: « Муравьейник ». Второй тут же расширил акцент, добавив английское слово: «Муравьейник Russia!»
Потом не без инициативы одного старика (с багажными, конечно же, ремнями) люди сдвинулись на одной из скамей, похлопали ладошками по дереву – и негры без промедления сели. Сидели, не веря в чудо. Плоские, как шезлонги. Качали головками: «Муравьейник Russia-a ». А через минуту спали, сронив головки набок.
Сильно потея, закинувшись раскрытым ротиком, спал напротив Кропина очень полный мужчина. Иногда рот закрывал – тогда как-то хрюкально принимались работать его ноздри. Сынишка лет трех – не спящий – пытался раскачивать его слоновую пропотелую ногу. Мать вяло останавливала. Худенькая в сравнении с мужем, осоловевшая, готовая, казалось, для сна упасть на пол.
– Вы бы сходили в комнату матери и ребенка, – сказал ей Кропин. – Чего же вам мучиться?
– Вы думаете – можно туда нам?
– А отчего же! Для кого же она существует?
Женщина начала поталкивать, трясти мужа. Тот только лупил бессмысленно глаза. И снова откидывался. А сынишка баловался уже с его сцепленными пальцами. Как с сосками…
Кропин сказал женщине «сейчас», начал выбираться из ряда. Будто через раскиданный кабель, переступал через ноги негров.
Однако вернулся скоро. И развел руками: мест нет. Спят по двое на раскладушках. Валетом. Битком, оказывается. Женщина слабо улыбнулась, поблагодарив его. Все утихомиривала сына. Вялой рукой отстраняла от отца.
И снова мучительно потянулось ночное бессонное ожидание. Опять потянулись заскорузлые, отупелые мысли.
Толстяк внезапно проснулся. Ничего не мог понять. Откуда-то вывезли на потолок большую люстру. Пылающую, как торт. Щурился на нее, осмысливал. Потом начал что-то бубнить жене. Крепко зажмуривался. Словно не мог видеть своих противных слов. Настолько они ему надоели. И Кропин видел, как они ему надоели. И остановить их – не было никакой возможности. Кропин старался быть хладнокровным, аналитичным, строгим. Хватит рот разевать. Научили. (Надолго ли?) А толстяк уже замолчал. Поводил головой по сторонам, подумал, – и вдруг сделал из себя могучую букву Ф. Могутную, можно сказать. И в два уха этого получившегося слона тут же просунулись и жена, и сын – и вся эта слоновья композиция разом начала зевать, тянуть рты, пошевеливаться, как тесто, засыпать на станционном диване, вполне довольная и счастливая… Кропин опрокинулся головой назад, полетел в сон, как в пропасть.
…Когда объявили посадку (как? чудо, что услышал!), Кропин помчался, выхватил из камеры хранения чемодан. Лихорадочно способил ремни на него. Багажные, пресловутые. Ремни были велики, ремни были на три таких чемодана. И когда стоял уже у вагона (дисциплинированный, в очереди) – мятый чемоданишко повис на ремнях до земли. Так висят издыхающие коровки на гужах. В бескормицу. В голодный год. Ничего. Ладно. Нормально. Лишь бы не выпал. Когда полезешь, значит. Ничего, обошлось. Вытянул за собой, получилось, на гужах. Как из колодца.
Читать дальше