— Простите, — говорит Колетт. — Честное слово, я… — Наступает неловкое молчание, но их выручает сама же Колетт, обратившись к Винсенту. Их герою, белому националисту. — Вы не могли бы сказать немного больше о том, что заставило вас измениться?
— Можно, сначала скажу одну вещь? — спрашивает ее Винсент.
— Пожалуйста, — говорит Колетт. — Говорите, сколько хотите. Пленка на девяносто минут. — Хотя ограничение же, триста слов?
— Я никогда не участвовал в насилии, — говорит Винсент. — Не скажу, что не знал людей, которые этим занимались. Но когда доходило до дела, я умудрялся быть где-то в другом месте. Исчезал. Такому фокусу учишься, когда растешь в трудной среде.
Куда это Винсент гнет? Намекает, что Колетт тоже выросла в трудной обстановке. Винсент слишком долго был в ДАС. Колетт пятнадцать минут, как из университета Брауна. Может, ее папа — хирург-ортопед с таким счетом в банке, что там и не заметно расходов на ее образование в университете. И хорошо, что Винсент этого не знает. Это могло бы привести к регрессии — он снова стал бы винить меньшинства в своей социальной обездоленности. Лучше, чтобы Винсент не задумывался о том, что, хотя интервьюируют его, интервьюерша зарабатывает несравненно больше, чем он.
— Расовая ненависть для меня всегда была делом десятым. Я пришел туда через другую дверь. Правительство, Налоговое управление США. Уэйко. Не буду изображать себя самым терпимым человеком. Я был сильно зол на мир. А в глубине души все — расисты. Вам так не кажется иногда?
Колетт шарахнется от этой темы, как от чумного. Такие дискуссии идут чуть ли не на каждой конференции. Подростки, приезжающие в лагерь «Гордость и предубеждение», половину времени проводят в спорах о том, все ли на свете расисты. А оставшееся время курят марихуану. Возможно, все расисты, думает Мейер. Но кому важно, что у вас на дне души? Значение имеет — что ты делаешь .
Винсент говорит:
— Иногда меня разбирала злость. И, может быть, я не так был воспитан, бывало даже приятно выпустить эту злость. Найти виноватого всегда приятно. Это каждый знает.
После паузы Колетт говорит:
— Так что же заставило вас переменить убеждения?
— Его сердце, — говорит Мейер.
— Простите? — Колетт забыла о Мейере.
— Взгляды изменить легко. С сердцем дело сложнее. И в нашем друге произошла сердечная перемена.
— Хорошо, сердечная.
Колетт, кажется, встопорщила перья. Решила, что Мейер ее поправляет? Он просто пытается перевести разговор в более высокую плоскость. И, честно говоря, вынужден признать, что ищет ее внимания. Одно дело — видеть, как вокруг Визеля роятся папарацци. И совсем другое — если авансцену оккупирует Нолан.
— Сердечная перемена, — говорит Винсент. — Это происходило постепенно.
На прошлой неделе Винсент говорил другое. Это Бонни убедила его подредактировать свою историю? Не похоже на нее. Скорее, она помогла ему понять, что обращение произошло до рейва. Оно длилось дольше, чем он думал.
— Я никогда не верил в это полностью, — говорил он. — Не то чтобы совсем не верил. Но всегда было много мелочей, они позволяли сохранять более или менее ясную голову. Книжки, которые я читал. Интернет. Иногда что-то по телевизору. Музыку их никогда не любил — одно это должно было меня насторожить. Марши люфтваффе на полной громкости — не та музыка, от которой подмывает пойти в пляс, и эти расистские группы вроде «Айрон фист»… кто их может слушать?
— А какую музыку вы любите? — спрашивает Колетт.
— Ала Грина, — говорит Винсент.
— Я обожаю Ала Грина, — говорит Колетт.
— Ал Грин изменил мою жизнь, — говорит Винсент. — Как-то ночью, у двоюродного брата, все легли спать, а я слушал на моем плеере Ала Грина. «Любовь и счастье». Где он поет: «Три часа ночи…»
— Обожаю эту часть, — говорит Колетт.
— Ал Грин, извините меня, это?.. — спрашивает Мейер. Кто этот человек, если репортер «Нью-Йорк таймc» способна из-за него так рассиропиться? Мейер вопросительно смотрит на Бонни, потом на Роберту. Обе смотрят на Винсента с щенячьим дружелюбием. Бонни приходит на выручку Мейеру.
— Ал Грин. Наверное, вам стоило бы его послушать. Он пел такие милые песни о любви, а теперь поет госпел… — Бонни разводит ладони. Объяснения заняли бы вечность. А Мейер все равно не прочувствует, пока сам не услышит Ала Грина, — а может, и тогда не прочувствует. Мейер любит Бетховена и Стравинского.
Ну их всех к черту, сидят тут на толстых защищенных американских задах, тогда как его мать и отца убили, а сам он спал в лесах и умолял пьяных крестьян продлить ему жизнь хотя бы еще на день. Мейер понимает, что он несправедлив. Бонни, Роберта, Винсент, Колетт — они родились только после войны.
Читать дальше