А Бакли, натянув одеяло до подбородка, маялся у себя в темной комнате. Его не пустили в реанимацию, хотя они с Линдси примчались в больницу следом за машиной «скорой помощи». Мой брат сгорал от стыда, хотя Линдси ни словом его не упрекнула. Она только спрашивала: «О чем у вас был разговор? Что его подкосило?»
В детстве моего брата преследовал страх потерять самого дорогого ему человека. Он любил и Линдси, и бабушку Линн, и Сэмюела с Хэлом, но только вокруг отца он ходил на цыпочках, наведывался к нему утром и вечером как по расписанию – убедиться, что тот никуда не делся.
Мы стояли по бокам, погибшая дочь и живой сын, и каждый хотел одного. Чтобы отец всегда был рядом. Но такое не могло сбыться для обоих сразу.
За весь этот срок отец только дважды отсутствовал во время вечерней поверки. Один раз с наступлением темноты он ушел в поле караулить мистера Гарви, а теперь вот лежал в больнице с подозрением на второй инфаркт.
Бакли твердил себе, что давно вышел из детского возраста, но меня все равно переполняла жалость. Когда папа заходил пожелать ему спокойной ночи, это было нечто. Остановившись у окна, он первым делом опускал жалюзи, а потом для верности проводил по ним ладонью, чтобы поправить любую непослушную реечку, из-за которой утром солнечный луч мог до срока разбудить его ребенка. Тут мой брат в сладостном ожидании покрывался гусиной кожей.
«Готов, Бак?» – спрашивал папа, а Бакли иногда отзывался «так точно», а иногда – «пуск!», но когда ему было особенно невтерпеж, и голова шла кругом, и уже хотелось спать, он просто повторял: «Готов!» Тогда мой папа брался двумя пальцами за верхнюю простыню, голубую (если она была куплена специально для Бакли) или сиреневую (если ему стелили мою), поднимал ее в воздух и резко разжимал пальцы. Простыня надувалась, как купол парашюта, и до странности медленно оседала вниз, на открытые коленки и локти, на подбородок и щеки. И дуновение воздуха, и легкость ткани касались кожи одновременно, даруя высвобождение и защиту. Это было диво дивное, после него оставалось какое-то щемящее чувство, по телу пробегала легкая дрожь, но в груди еще теплилась робкая надежда, что, если хорошенько попросить, папа в виде исключения повторит все сначала. Дуновение и легкость, дуновение и легкость, безмолвное единство: маленький сын, скорбящий отец.
Той ночью, когда голова Бакли коснулась подушки, он весь сжался в комок. Ему даже не пришло в голову опустить жалюзи, и за окном виднелся пригорок, испещренный пятнами света от чужих домов. На фоне противоположной стены темнели реечные дверцы стенного шкафа; в детстве он с ужасом представлял, как сквозь щели протискиваются злобные ведьмы, а под кроватью их уже поджидают двуглавые змеи. Но эти страхи давно канули в прошлое.
– Сюзи, пожалуйста, сделай так, чтобы папа не умирал, – шептал Бакли. – Мне без него никак.
Расставшись с братом, я спустилась по башенным ступеням и побрела по мощенной кирпичом дороге, под фонарями, похожими на сочные ягоды. Впереди оказалась развилка.
Очень скоро кирпичное мощение сменилось булыжным, потом под ногами заскрежетала острая щебенка, а дальше, на многие мили вокруг, была просто утоптанная земля. Я остановилась. Прожив на небесах не один год, я уже знала: сейчас что-то произойдет. Свет померк, небосвод сделался приторно-синим, как в день моей смерти, и тут впереди, далеко-далеко, возникла чья-то фигура, движущаяся мне навстречу, – то ли мужская, то ли женская, то ли детская, то ли взрослая. Когда взошла луна, стало ясно, что это мужчина. Меня охватила тревога, и я, задыхаясь, бросилась вперед, чтобы его разглядеть. Неужели это мой отец? Неужели сбылось мое отчаянное желание?
– Сюзи, – окликнул встречный, когда я остановилась шагах в десяти, и приветственно вскинул руки. – Не узнаешь?
И я сделалась шестилетней крохой и перенеслась в гостиную знакомого дома в Иллинойсе. По старой привычке, я встала туфельками на его ступни.
– Дедушка!
Сейчас мы с ним оказались на небе вдвоем, я стала легкой, как перышко, ведь мне было шесть лет, а ему пятьдесят шесть, и мой папа привез нас к нему в гости. Мы закружились в медленном танце, от которого дедушку каждый раз прошибала слеза.
– Помнишь композитора? – спросил он.
– Барбер!
– «Адажио для струнных», – уточнил он.
Во время плавных шагов и вращений я ни разу не сбилась и не споткнулась, не то что на Земле, а сама вспоминала, как однажды застала деда в слезах и спросила, почему он плачет.
Читать дальше