Ad quartum: Существование «трансцендентальной умышленности во Всесовершающемся» (Шопенгауэр), — я хотел бы доказать на основании моей жизни не менее убедительно, чем доказаны различные научные теории, — именно эмпирически — о теоретических причинах я не говорю. Эта умышленность по отношению ко мне вела себя до сих пор дружественно — хотела от меня чего-то не малого, иначе бы не совершала столько различных и на первый взгляд лишних вещей (некоторых людей она злонамеренно приводит к определенной точке, в которой виртуозно ломает им шею). Много раз она спасла меня — ослепленного — от смерти, — я как-то очутился, почти бегом, глядя вверх на зенит, в Альпах на самом краю пропасти, — я знаю, что не мог ее видеть — и все же какой-то внезапный шок заставил меня отпрянуть — великолепное чувство: еще шаг — и полетишь добрых 500 м вниз… самыми темными ночами я карабкался на скалы, а когда смотрел на них при свете дня, мне становилось дурно: днем бы я не хотел на них взбираться — и таков был характер всей моей жизни. Фортуна любила меня, и я более всего горжусь этим — подобно Сулле. И, судя по всему, у нее есть еще планы на мой счет — разные затмения, вроде вот сейчас алкоголя, не означают ничего в сравнении с ее приязнью… И никому не советовал бы становиться на моем пути… Достаточно примеров, начиная со смерти моих родственников — я вообще человек опасный… «Несчастный город, — говорит моя Аргестея, — осужденный на погибель, невинный — разве что мистической виной, тем, что был свидетелем унижения Величественного (героя Фабия, который был там профессором философии). Горе тому, кто наблюдал — и трижды тому, кто оставался безучастным. Ему было бы лучше вовсе не рождаться…»
Я мог бы без раздумий прервать этот сон — все главное я уже сделал, и мириады лет только неспешно приковыляют после того, что я думал (не написал — это не так важно). Я создал все, что хотел (в себе — что главное), но — все же нет. Я подобен дереву зимой, но могу еще одеться листьями, цветами и плодами — еще в этом сне (опять же: главное для себя самого — и только потом в литературе). Судьба, как подсказывают все признаки, еще имеет на меня какие-то планы. Все может случиться. — Но для того, чтобы зазеленели листья, нужен приход весны. То, что она долго не приходит, — хорошо; ранняя весна к добру не приводит; а тот, кто живет в вечности, не бывает нетерпеливым.
FINIS
Р. S. Забыл о весьма важном: сексуальном. За исключением нескольких посещений борделей и ночных свиданий на межах в поле — «ничего серьезного»: не то чтобы мне это не нравилось, но у меня не было на это времени, — так же как на занятия «профессией». В остальном, любую женщину я при встрече шлепал, ни разу не получив пощечины ни от одной из них, ни от ее супруга, вдруг становившегося свидетелем такой сцены. Я делал это не столько потому, что мне было это приятно, сколько потому, что считал это велением вежливости и хороших манер, — инстинктивно; как говорила моя королева нимф: «Ты, необразованный грубиян, видишь перед собою тридцать прекрасных женщин и не имеешь в своем теле столько чести, чтобы хотя бы одну из них отшлепать по заднице». Кроме этого, я намерен еще обогатить сексуальную «патологию» открытием порядка двадцати «извращений», до сих пор ей незнакомых: что означает, что я жил эротической жизнью, — ужасно много, — почти полностью в воображении.
Написано в феврале 1924 года .
Александр Бобраков-Тимошкин
О ЛАДИСЛАВЕ КЛИМЕ
«Удивительная картина: прямо посреди цивилизованной Европы, в „приличной“ и рассудительной Чехии прошлого столетия появился человек, который решил стать Богом — и, судя по всему, ему это удалось», — написал чешский критик Виктор Шлайхрт о своем соотечественнике Ладиславе Климе (1878–1928). При жизни известный паре десятков друзей и почитателей, умерший в нищете и не издавший до самой смерти ни одного художественного произведения — он действительно стал чем-то вроде бога для деятелей чешского андеграунда 1960-80-х, в черном юморе и парадоксальных идеях «философа-поэта» находивших отдушину в годы «развитого социализма», а в его образе жизни видевших параллели с собственной судьбой.
Современные чешские интеллектуалы ценят Климу в первую очередь как личность, воплощение «абсолютного бунта со всеми его крайними последствиями» (драматург Милан Ухде), «совершенной свободы, которую возможно осуществить, не обращая внимания на условия жизни и так называемый здравый смысл» (Виктор Шлайхрт) и как оригинального писателя; мало кто читает его философские работы. Но Клима (сам себя считавший философом — и только им) — тот редкий случай, когда «жизнь» и «творчество» неотделимы друг от друга; запись простым карандашом на клочке бумаги, чудом сохранившаяся в архиве, может иметь ценность трактата, а факт биографии — стать одним из ключей к смыслу романа.
Читать дальше