Он подозревал, что эта одновременно болезненная и приятная тоска не что иное, как сплошная туфта, но еще много дней и даже недель носил в себе пусть и не столь острую тоску, какая охватила его во время болезни, но во всяком случае воспоминание о ней, которое он способен вызвать в любой момент, напевая мелодию старинного вальса. Через несколько дней он поправился и, когда пришел в школу, узнал, что ни сам Дегенфельд, ни его отец — который, между прочим, был вовсе не бедным портным, а председателем кассационного суда, — никому не жаловались и ничего страшного из-за этих снежков не произошло. Медве в два счета забыл о своей священной клятве быть Дегенфельду преданным и верным другом. Правда, несколько попыток он сделал: старался быть с ним вежливым, любезным и даже раза три или четыре подходил и заговаривал с ним. Но Дегенфельд отвечал на все попытки сближения холодно и недоверчиво, с тупым, почти оскорбительным высокомерием. Медве это скоро надоело, и про себя он решил, что Дегенфельд просто трусливый недотепа и к тому же весьма неприятный тип. Но больше в издевательствах над ним он не участвовал. Что-то не нравилось ему во всем этом: он и здесь подозревал какую-то туфту, которой он обманывает сам себя. Он не мог не заметить, что о тех, кого унижаешь или кому даже невольно причиняешь зло, плохо думать гораздо легче, чем о тех, кому делаешь добро. Все это, разумеется, не нравилось Медве, всякая туфта в этом роде ему вообще опротивела, и он больше не трогал Дегенфельда.
Когда Медве стоял в спальне у окна, мысли его сначала перескочили с Винце Эйнаттена на Дегенфельда, а с Дегенфельда на берег Дуная, где стоял старый дом пиаристов, а затем на курортное местечко у Балатона; тогда-то и всплыл перед ним, как решение задачи, Триестский залив. Прямоугольная площадь, дворцы с аркадами в стиле барокко, постамент памятника, каменный парапет, море; обшитые деревянными панелями залы с мозаичным паркетом, французские окна, парчовые занавеси до самого пола; через горы, через перевалы скачет всадник, у постоялого двора он меняет лошадь и не думает об отдыхе, на свежей кобылице со звездочкой на лбу галопом пускается дальше; кто-то его ждет, кто-то прислушивается, не застучат ли по булыжной мостовой узкой улочки лошадиные копыта, не зазвенят ли подковы; ибо гонец везет секретный, важный приказ. Или все-таки он ждет корабль с оранжевыми парусами?
Медве никак не мог постичь более глубокую связь событий, ему все время мешали. Страх, осквернивший впоследствии тот счастливый и самозабвенный снежный день, равно как и искаженное ненавистью лицо немки, открыли ему существование другого, не признающего шуток, безвкусного мира. Медве, вероятно, рвался из этой затхлой атмосферы обратно к настоящей, сочной действительности, и Триестский залив вроде бы указывал путь и заключал в себе реальную возможность выхода. Но его и в третий раз отвлекли. Рассматривая неподвижную посадку головы сонливого парня, Медве решил, что еще успеет додумать свою мысль. Этот сонливый его заинтересовал.
— Давай. Расшнуровывай. Снимай. Живей.
Мерени говорил отрывисто и решительно, но с какой-то прохладцей, почти миролюбиво.
Густобровый Аттила Формеш растерялся до последней степени. Он чувствовал, что о сопротивлении не может быть и речи, но тем не менее сразу сдаваться не хотел. Смысл этой шутки был ему еще неясен, и он не очень-то хотел, чтобы над ним шутили.
— Ну, — кивком поторопил его Мерени.
— Но зачем? — попытался улыбнуться Формеш. Сидевший напротив рыжий парень с бычьей шеей рявкнул на него:
— Сам снимешь или тебе помочь?
— Ну! — опять кивнул сонливый Мерени, уже чуть-чуть потверже. Он снимал ботинки с Формеша вовсе не ради шутки, а чтобы обменять их на свои, которые были похуже. Как оказалось, Формеш случайно получил на складе башмаки получше тех, что были на Мерени.
Как оказалось, Формеш случайно получил на складе пару совсем новеньких чудесных башмаков на крючках и уже второй день щеголял в них, но Медве, видимо, этого просто не заметил. Башмаки нам выдали с новыми подметками, но основательно потертые и изношенные; вместо шнурков у них были кожаные ремешки, которые с большим трудом продевались в дырки. А на башмаках Формеша были крючки, зацепишь за них ремешки — и башмаки зашнурованы, и легко и быстро. И хотя тогда я еще не понимал всего значения такого рода тонкостей, чудесные ботинки на крючках сразу же мне приглянулись. Я заметил их в первый же день, когда нас вывели после обода на прогулку перед главным зданием. Я, можно сказать, познакомился с ними раньше, чем с их хозяином.
Читать дальше