Уже за обедом она почувствовала: что-то назревает. Гость скорее из вежливости, чем от души изумился, обнаружив в мясном супе с плавающими пятнами жира гороховую лапшу. И когда в мимике, сопровождающей появление новых блюд и речь дяди Белы, наступила пауза, на лице его появилось то озабоченное выражение, которое заставляло Агнеш опять вспоминать детство. Вот так он сидел за столом в тех случаях, когда знал, что должен высказать неодобрение кому-нибудь из присутствующих, чаще всего, конечно, жене; на нем почти воочию видно было, как слова порицания, которые он обязательно должен произнести, постепенно преодолевают его нелюбовь говорить другим неприятные вещи, его тревогу, отвращение к скандалу, который он этими словами вызовет. Сейчас Агнеш, с десятилетней дистанции, вдруг увидела даже, что должно было за этой хмурой озабоченностью последовать: перед тем как он мучительно выдавит из себя первое слово, губы его — и не только губы, но и весь рот — как-то своеобразно задвигаются, словно он в самом деле пережевывает слова, которые собирается высказать, но не в том смысле, что прежде трижды обдумывает мысль, скорее чтобы перебороть сопротивление своей миролюбивой натуры. «Уж не собирается ли он что-то сказать?» — изучала Агнеш эту оказавшуюся знакомой, но выглядевшую теперь такой жалкой мучительную борьбу с собой. Тетя Ида вполне способна, ссылаясь на родственный долг, натравить беднягу, едва пришедшего в себя после скорбута, на этого сильного, громогласного человека, не терпящего даже малейшего намека на оскорбление. Сарка тоже знал свою жену: совещаясь с претендентами на землю, он мог бы чуть ли не в мельчайших подробностях представить, как сестра изливает душу брату (потому, пожалуй, он и не взял за горло тележника, чтобы тетя Ида не смогла без него поехать выплакивать свое горе), и оттого в его оживленном радушии сквозила нервная готовность к стычке. Говорил он почти беспрерывно, даже хлеб клал в рот, не останавливая потока слов; сначала поносил земельную реформу: что за чушь — давать по два-три хольда скверной земли беднягам, которые сразу себя начинают мнить хозяевами. Беднякам этого все равно мало, а настоящий хозяин останется без рабочей силы. Затем, видя, что шурин не спорит с ним, да и негоже потчевать своими заботами гостя, он принялся забрасывать того беспорядочными вопросами насчет плена. Что-де это за место — Даурия, вроде Энинга [47] Энинг — село, уездный центр в окрестностях Балатона.
, что ли? И как там, тоже всю землю сделали общей? Говорят, ты и в тюрьме побывал. Ну и что это за тюрьма? Такая же, как в Ваце? Однако в вопросах его теперь настоящего интереса было еще меньше, он старался лишь поддержать беседу. Что делается в России, он знал и без шурина, по собственному печальному опыту, приобретенному во время Коммуны, и явно искал что-нибудь, какую-нибудь деталь, за которую можно было уцепиться и позабавиться. Услыхав, что в сибирских коммунах сначала даже еду стали было готовить сообща, да бабы потом все перессорились, он хохотал так долго и громко, что прослезился. «Как прислуга в господском имении: это моя сковородка, это твой казанок. А ведь их тут двое, ну, четверо. А если целую деревню согнать?» Больше всего, однако, понравились ему тюремные впечатления шурина: какой большой было победой, когда ему доверили делить хлеб, да как выжигали вшей, да какова была судьба того общего ведра. Словно унижение, испытанное невезучим родственником, который сейчас ахает, поражаясь обилию стола, увеличивало его, хозяина, значительность. Потом, раз уж вскипающий то и дело, меж взрывами веселья, страстный гнев его, обращенный против коммунизма и Ленина (которого он упрямо называл евреем), не встретил достаточного сопротивления, он, перейдя к пончикам, неожиданно повернул разговор к тяжбе и к нанесенному братьям и сестрам ущербу, да с такой яростью, что выдавил-таки из Кертеса нечто вроде несогласия. «Слушаю я и поражаюсь, — сказал тот, обращаясь скорей к сестре, — сколько и здесь, и в Тюкрёше в людях злости. Мы там, в госпитале, скорбутом мучаясь, не то что от двух хольдов земли — от всего на свете, кроме тарелки супа, рады были бы отказаться, только бы снова стать на ноги». Тут дядя Бела мог уже наконец поспорить: «Если бы этот бордель еще с год продолжался да если бы молодцы из отрядов Черни оставили меня в покое, а не грозились приподнять на вершок над землей, так и я, глядишь, смирился бы: черт с ними, пускай отнимают у меня не два, а пять — потому что пять полагается — хольдов, пускай жить мне придется в какой-нибудь развалюхе. Только если уж мир вернулся в свою колею, так мне не к тому надо примеряться, что могло бы быть, а к тому, что требуют от меня в этой ситуации интересы моей семьи. Дёрдь вон ведь тоже не скажет, мол, раз господь дал мне сто хольдов, так раздам-ка я их несправедливо обделенной родне». На что Кертес, не желая раньше времени обострять отношения, лишь кивнул в знак согласия.
Читать дальше