Все видели, что атмосфера экзамена заметно смягчилась. Это был тот момент, когда экзаменатора увлекают собственные мысли, упоение собственной эрудицией и умом, и в дальнейшем опросе он уже только ищет повод, чтобы лишний раз их продемонстрировать. Когда Агнеш со свежей, еще не просохшей записью в открытой зачетке шла к последним рядам, коллеги бросали на нее благодарные взгляды. Следующий студент ответил молниеносно. Розенталю он, видимо, не внушал симпатии: что-то было в лице у студента, говорившее о его принадлежности к «пробуждающимся». Экзаменатор, приняв к сведению, что тот материал знает, отпустил его. Мария в это время должна была прослушать больного плевритом. Однако, воодушевленная успехом Агнеш и несомая собственным бесшабашным нынешним настроением, она вдруг сказала: «Извините, господин ассистент, мне по случайности известно, что я должна услышать у этого больного в груди: сухие, похожие на скрип снега, плевральные хрипы; только, признаться, я ничего такого не слышу». Розенталь, сдвинув брови, с минуту смотрел на улыбающуюся студентку, которая вела себя так, словно была немного пьяна; видимо, он старался понять, намеренно ли она дерзит ему, или атмосфера в аудитории так на нее повлияла, заразив некоторым безрассудством. «А вы не боитесь, милая барышня, — спросил он затем, — что вас постигнет участь девицы из сказки и на вас прольется не золотой, а смоляной дождь?» Коллеги, знавшие сказку про Холле, одобрительно засмеялись; Мария была, однако, не в том состоянии, чтобы понять шутливый намек и скрытое в нем сравнение между своим выступлением и ответом Агнеш. «Может быть, потому что я в стетоскопе слышу только, как стучит мое собственное сердце», — добавила она, перед поднятыми бровями тут же переходя в отступление и возвращаясь к своему обычному поведению. Розенталь послушал больного. «Ваше сердце, оказывается, право: шум трения плевры исчез почти полностью». Потом он спросил Марию одну относительно редкую, недавно открытую болезнь и, видя, что студентка относится к числу тех, кто зазубривает все подряд, с занесенным над зачеткой пером опять повернулся к группе, чтобы продолжить свои мысли: «Скажу вам, юные мои коллеги, где в диагностике спрятан обман. Например, говорят: у такой-то болезни такие-то три кардинальных симптома. Бедняга студент посмотрит, послушает — уж я-то знаю, на себе испытал — и чувствует, что осмотр дает ему не три, а тридцать или даже триста размытых, неясных сведений о больном: и степень потливости, и какого запаха пот, и какой рисунок на влажной коже оставляют складки рубашки, и не синие ли у него губы, и как движется при дыхании грудь… Пока это он научится из этих трехсот выбирать три симптома, по которым можно поставить диагноз… На остальные же закрывать глаза, делать органы чувств невосприимчивыми к ним… Вот тут он, обман, и спрятан! Потому что на самом деле и мы не закрываем на них глаза, мы тоже воспринимаем все триста симптомов, они в нас сливаются воедино — хотя и не в стуке собственного сердца, — складываются пускай не здесь (показал он себе на лоб), а где-нибудь ниже (тут он приложил руку к животу) и в сопоставлении с сотнями других виденных болезней превращаются в диагноз или хотя бы в подозрение на болезнь. Потом начинаются поиски доказательств, проверка, перепроверка, выявление тех трех симптомов, на основе которых я и могу поставить диагноз или, может быть, отбросить его. Вот почему мы не хотим замечать, когда служитель или сам больной (тут он взглянул на Агнеш) подскажет бедняге студенту, что у него за недуг. Просто невозможно представить себе, чтобы то, над чем мы, бывает, ломаем головы по нескольку дней, несчастный, чувствующий себя словно на эшафоте, слышащий только биение своего сердца, угадал, при своей вопиющей неопытности, прямо на наших глазах».
Ничто так не импонирует студенту, как признание преподавателя, что от него — от студента — требуют невозможного. Так что на следующих экзаменах Розенталю в интересах дела приходилось уже показывать, чего, собственно говоря, можно требовать от студентов. Нынешний же экзамен перешел постепенно в дружескую беседу, что пришлось по душе не только студентам, но и экзаменатору, которому (хотя он никогда не показывал, что замечает барьер, который распространившийся в последние годы антисемитизм возводил между ним и отдельными его слушателями) не только как педагогу приятно было, что он смог покорить эту группу молодых людей… После экзамена возбужденные медики высыпали из дверей под стеклянным козырьком в сад клиники. Мария держала Агнеш под руку, с прежней дружеской теплотой прижимая свое широкое колыхающееся бедро к бедру Агнеш. «Ты была просто великолепна, — сказала она с искренним восхищением. — Я думала, он меня выгонит за мою наглость…» Марию ждали в саду Ветеши и Адель, а с ними еще один смуглый, словно цыган, коллега, который шесть лет потерял на фронте и в плену, и в выбритом до синевы лице его, в снисходительно-ласковом тоне, в каком он обращался к женщинам, были словно написаны шесть лет превосходства. «Ребята, это надо отметить, — заявила Мария. — Всех приглашаю в кондитерскую и угощаю тортом. А ты опять удрать норовишь? — прикрикнула она на Агнеш, словно это та была виновата в происшедшей между ними размолвке. — Ты-то больше всех заслужила награду. Тебе двойная порция полагается, да еще ореховая подковка. Агнеш у нас герой дня», — повернулась Мария прямо к Ветеши. Агнеш одним взглядом схватила взволнованное лицо Марии, в котором словно раскрылись, наполнились кровью скрытые капилляры, отчего одутловатость его превратилась в нежную припухлость, и профиль Ветеши, ястребиная жесткость которого вдруг смягчилась, когда он взглянул на Марию, ласково-снисходительной улыбкой. Не оставалось сомнений: эти двое уже прошли через то, о чем Агнеш — пусть она чуть ли не каждый день видит органы, выполняющие соответствующие функции, и знает расположение ведающих соответствующими ощущениями зон, знает, как и какие ведут к ним нервы, — все еще думает с неким бессознательным ужасом, как старики о другом переломном моменте — о смерти.
Читать дальше