Грубин же расценил ее житейскую мудрость как использование средств бытовой техники не по назначению, долго ахал, вконец расстроился и написал акт, полный непредсказуемых для меня последствий. Директор театра попросил немедленно вернуть ему ключ, ибо нашел меня недостаточно прозорливым, мало проворным и вообще не отвечающим требованиям времени. В общем, мой административный пыл был посрамлён. И поэтому следовало учиться и набираться опыта. И учёба впоследствии шла семимильными шагами, но, по-видимому, ей следовало идти еще быстрее, потому что одна фраза на областном совещании стоила мне заманчивого существования внутри этой навсегда испорченной шарманки. Начальник Управления культуры, старый барин, решил продемонстрировать строгость на одном из служебных совещаний, поднял меня и при всех спросил:
– Ну-с, милейший, когда это вы со своими артистами будете вовремя приезжать на концерты в сельские районы области?
– А когда вы выбьете в Министерстве культуры новые автобусы или машины и перестанете ездить на служебной машине на охоту.
– Неслыханно! – закричали участники совещания. – Неслыханно! Какое чистое произношение! Артикуляция! Дикция! Совершенно как в Академическом Малом театре! Даже, скорее, Художественном!
Барин же мрачно констатировал:
– «Как труп в пустыне я лежал…»
А утром наведалась комиссия, созвали худсовет, посмотрели репетицию моего нового спектакля и тут же закрыли его как идеологически вредный.
Но как хорошо было раньше! Скажешь, бывало, секретарше: «Буду работать над проектами, ко мне – не пускать». И мимо нее – мышь не пробежит. А я разложу стопочку листов и… Какое блаженство! Какая сладкая боль! Сидеть и писать пьесу.
Мой шеф, прочитав одну из моих одноактовок на еврейскую тему, сказал: «Старик, это коммерческая пьеса! На нее пойдут евреи…»
И – пошло-поехало! К 1967 году, то есть к Шестидневной войне, действительно получилась довольно милая пьеса. И я уже был у Бога кораблем, ушедшим в море. А шеф оставался на берегу. К 1968 году, когда советские войска перешли чехословацкую границу, даже непосвященным стало ясно, как горько оставлять недоеденным Плод познания Добра и Зла. Я уходил из театра, разбив себя, как Голубую чашку. Кто-то предложил вынести из актового зала стулья, на которых наверняка сидели еще Желябов и Перовская.
Шеф отдал мою пьесу в обком партии. В идеологическом отделе заплакали и сказали, что «автор льет воду на мельницу сионизма». А потом они решили поставить ее, но только в «урезанном виде». Перед советскими драматургами, режиссерами эта проблема стояла всегда: либо вообще ничего не делать, либо печатать или ставить то, что цензура и партийные органы позволили. У меня даже была по этому поводу переписка с известным режиссером-диссидентом. Я рассказывал, как меня уродуют управление театров, партийные органы и как всякий раз, несмотря на мое отчаянное сопротивление, они достигают своего, так что в свет выходят книги или пьесы-уродцы, которые мне самому ненавистны. Режиссер сказал, что на разумные уступки идти приходится, но – до известного предела.
Когда я увидел, что из новой пьесы выбрасывается четверть особо важного текста и смысл пьесы из-за этого переворачивается с ног на голову, я заявил, что в таком случае пьесу забираю и ставить ее не буду. И потребовал рукопись обратно.
И тут случилось нечто уж совсем неожиданное. Рукопись не отдавали. Я пришел в отдел агитации и пропаганды областного комитета партии и сказал: «Это моя пьеса, моя работа, моя бумага, наконец! Отдайте, я не желаю ставить!»
Заведующий, цинично издеваясь, сказал:
– Ставить или не ставить – не вам решать. И рукопись вам никто не отдаст, и поставим как считаем нужным.
И тут на авансцену вышла – моя первая жена Мила. В то время она работала инструктором в горкоме комсомола, где ее держали исключительно для цифири, чтобы в нужный момент показать, что и в горкоме комсомола есть люди с наболевшим «пятым пунктом». Но Мила этого не понимала, а главное, понять не хотела. В ней жил и даже процветал ген революционерства. Ее место было только на баррикадах.
– Как ты посмел?! – кричала она. – Это же антисоветчина!
– Писать о евреях – антисоветчина? – спрашивал я.
– Нет, но не в то же время, когда израильтяне затеяли агрессию… Это вызов…
– Но пойми, – сопротивлялся я, – мой дед не был сионистом, я просто написал пьесу о своем детстве.
Я же не виноват, что и я, и в нашем дворе все ребята были евреи…
Читать дальше