Что сказать тебе еще, Виктор? Если бы каким-то чудом мне довелось начать все сначала, я прожил бы так же. Оглядываясь назад, я, честно говоря, не вижу, в чем можно было бы себя упрекнуть. Всюду, куда меня ни посылала партия, я старался быть полезным в меру своих сил и способностей. Другие, наверное, сделали больше — честь им и хвала! Но знай, одно меня по-настоящему огорчает: несчастье мое случилось в уезде, который возглавляешь ты. Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы допустить чудовищную мысль о том, что содеянное зло уходит корнями в уездный комитет. Но не настораживает ли тебя тот факт, что все, о чем я тебе здесь рассказал, случилось совсем рядом, буквально у тебя на глазах?
Что бы там ни было, прости своего бывшего друга-неудачника. Прости хотя бы потому, что он и сейчас, спуская курок, от своих убеждений коммуниста не отступился и в правильности избранного нами пути не сомневается. Нельзя вытравить из души благородные, величественные идеалы только потому, что есть еще подлецы. Порою в их власти унижать и даже преследовать нас, злоупотребляя постами в партии и государстве, обманывая наше доверие. Но невозможно таким образом заставить нас свернуть с твердого пути. Рано или поздно наше дело все равно победит, ибо оно правое. Я горжусь, что умираю с чистой совестью. Посылаю с этим письмом свой партийный билет, который я носил у сердца столько лет, сколько я служил партии.
Твой друг и тезка Виктор Пэкурару
Последний листок выпал из рук Штефана. Машинально провел он ладонью по лицу, протер глаза и бессильно опустил голову на руки. Он был подавлен, опустошен. Телефон трезвонил непрерывно, но Штефан сидел как парализованный. Солнце спустилось к горизонту, последний луч проник во внутренний дворик и ударил в глаза. Штефан вздрогнул, оглядел столы, стулья, шкафы, забитые книгами и бумагами. А когда пришел в себя окончательно и попытался встать, все, что во время чтения сверлило мозг, вылилось в один отчаянный крик:
— Этого не может быть!..
Штефан был уже у двери, как вдруг она резко открылась. На пороге стоял дежурный офицер Мирою, красный от возмущения.
— Ты что?! Первый ждет не дождется, уже третью чашку кофе пьет, а ты здесь рассиживаешься.
Штефан не ответил. Аккуратно, страницу за страницей, собрал письмо, положил в конверт и медленно, по-стариковски шаркая ногами, побрел к шефу. Вошел, молча остановился в дверях, долго стоял, глядя перед собой пустыми, невидящими глазами. И вдруг его прорвало:
— Не понимаю! Не могу понять! Мы где находимся — на Сицилии, в Калифорнии, где властвует мафия? Что происходит? Возможно ли все это? И где были мы?
Секретарь встал, жестом остановил его и попросил сесть. Взгляд его посуровел, в темных глазах вспыхнул знакомый глубинный свет, морщины разгладились.
— Слишком много вопросов для одного ответа. А может быть, и для одного человека. Слишком много междометий. Не хотел бы я пожалеть, товарищ Штефан Попэ, о том, что именно тебе решил доверить разбор этого происшествия. Да, это ЧП, и ЧП очень серьезное. Наш долг — расследовать его со всей объективностью и скрупулезностью. Что касается твоего гамлетовского «Возможно ли все это?», отвечу: «Как видишь, возможно!» Сейчас не время разводить дискуссии. Перед нами сложный случай, думаю, здесь затронуты самые различные области: экономическая — прежде всего; далее — кадры, партконтроль; ну и, наконец, организация нашей работы. Во весь рост встает проблема методов и стиля руководства. В конце концов, этот случай требует исчерпывающего ответа, как мы формируем, воспитываем людей, о которых привыкли говорить, что это наш самый ценный капитал. Наше отношение к тем, кто оступился, совершил ошибку, — это вопрос нашей человечности. Но в тысячу раз серьезнее то, как мы относимся к тем, кто всего лишь на подозрении. Случай исключительный: наш товарищ в отчаянии сводит счеты с жизнью. Во имя чего? Может, тут и вправду все было специально сфабриковано? Если ты до сих пор не понял, почему я лично не могу заняться расследованием этого чрезвычайно серьезного и важного дела, я тебе отвечу: потому что был и остаюсь самым близким другом Виктора Пэкурару.
— Но ведь покончить с собой — значит сдаться без борьбы…
— Нет! Это не трусость, а отчаяние. Я помню людей, которые, чувствуя, что не вынесут пыток в сигуранце, вскрывали себе вены или выбрасывались из окна. Некоторые разбивали себе голову о стену камеры. Были, да и сейчас не перевелись, фанфароны, которые их объявили трусами. А вот у меня никогда не поворачивался язык осквернить их память этим позорным клеймом. Знаешь, почему? Им приходилось выбирать между добровольной смертью и предательством товарищей. И может быть, своей смертью они уберегли партию от еще больших ударов, от новых тяжелых потерь. Почему никому не приходит в голову обвинить раненого солдата в том, что он предпочитает застрелиться, нежели сдаться в плен?.. Несомненно одно: чтобы Виктор Пэкурару решился на такое, надо было довести его до последней степени отчаяния.
Читать дальше