Грустные и подавленные, мы вылезли наконец из своих нор и со всех концов Яворника потянулись в Корошка-Белу, в церковь, где началась одна из тех долгих месс, из-за которых всякий раз еще с четверга меня распинали назидательными поучениями о том, как вести себя в церкви в воскресенье. Лишь после мессы я медленно воскресал из мертвых, то есть становился самим собой — живым и любознательным ребенком.
В церкви было много зелени. Всюду трепетали оливковые ветки, которые держали в руках пожилые женщины, а мы, дети, не могли удержаться от старой привычки — щекотать друг друга можжевельником. Случалось, мы даже дрались, так что фрукты отвязывались, разлетались по полу, и их нельзя было уже найти.
Мессу служил старый священник Жиганте, а из ризницы выглядывал Иван Доброволец, молодой учитель закона божьего — немцы его первым выслали в Сербию, в то время как хитрый Жиганте улизнул в безопасное место, в свой родной дом в окрестностях Лесце, где, затаившись, прожил как частное лицо целых четыре года.
Священник с кафедры объявил нам то, что мы уже знали, а именно, что с сегодняшнего утра мы находимся в состоянии войны с могущественными соседями и что есть первые жертвы. Значит, кровь уже пролилась. «И еще прольется, — продолжал он, — а мы, христиане, должны молиться и терпеть; воскресение нас не минует, если будем вести себя по-умному».
Он долго еще разглагольствовал о том о сем и, между прочим, просил прощения у рабочих за резкие слова, которые раньше отпускал на их счет, мол, теперь и им, и ему нужно поставить на политике крест, иначе она сама всех угробит.
Затем следовала служба с пением и обряд благословения наших боганц, которые кропили святой водой, затем сбор пожертвований, при котором зазвенели серебряные монеты.
Больше всего я любил смотреть на старого Лоренца, носившего белый галстук-бабочку, при каждом сборе пожертвований он давал Жиганте бумажку в сто динаров. За это ему дозволялось чуть помедлить, приложившись к дароносице.
И еще в это воскресенье на мессе присутствовали все учителя от нашей Марии до величественного Рабича, дирижировавшего детским хором, от таинственной госпожи Керн, одетой во все черное, до моей любимой Польдки Ухан, сидевшей на своей скамейке у столика с причастием, нарядной, в голубой шляпке с белой вуалью. Была она большая, сильная и характер имела соответствующий.
Когда нашу Корошка-Белу переименовали в Karner Vellach и к нам понаехали новые учительницы из самого фатерланда, Польдка стала портнихой в швейной мастерской своего брата. Если кто-то из нас с ней здоровался, она отвечала, но ей было куда приятней, когда дети забывали о своей первейшей святой обязанности — приветствовать учительниц. Только это и спасало ее от высылки.
После мессы мы со своими боганцами разошлись во все стороны. Многие из нас отправились домой через Застрану под Кресом. Оттуда открывался прекрасный вид на кладбище, школу и далее до самой Сотески.
Мы, детвора, почувствовали, что урокам и мессам настал конец, и были поэтому в неописуемо хорошем настроении.
А немцев все не было.
«Почему они разбомбили Белград и не тронули наши Есеницы, ведь обычно начинают с начала, а не с середины», — размышлял я про себя, а потом высказал это и своим товарищам. Но надо мной только посмеялись. Смехом был встречен и мой рассказ о том, как я утром слушал по радио вопли Адольфа Гитлера, грозившего нас «израдировать», то есть стереть в порошок.
Но веселье скоро кончилось. Наступила минута, которая должна была нас разлучить — за Седеевой мельницей мы вышли к мосту, откуда дорога ответвлялась на Требеж.
Здесь мы — я, Ценчек и Вик — попрощались с двумя братьями Польчевыми, несшими свою боганцу, лишенную украшавших ее апельсинов. В церкви они подрались с мальчишками из Потока и метлы их остались голыми, только оливковые веточки торчали из середины, словно сорочьи хвосты.
Остаток дня проходил в тягостном, напряженном ожидании оккупантов.
Дома мы жались друг к другу, сидя за столом, или навещали соседей по бараку, а иногда бегали к бабушке послушать радио, которое, к нашему великому ужасу, в течение дня еще много раз повторяло трескучие слова «ausradieren» и «хайль».
Только Тэпли, жившие в самом конце барака, запустили по своему радио бравурные немецкие марши с тирольскими модуляциями и таким камнедробильным ритмом, что, казалось, они могли бы трепать лен или перемалывать в муку пшеничное зерно.
Я стал просить маму, чтобы она разрешила мне выйти из этого оцепенелого барака и сходить хотя бы к двоюродной сестренке Фанике в Заяворник, где была и наша Элица, которую теперь звали Эльзой.
Читать дальше