— Но я всю жизнь буду помнить другое... кору вот этого дерева, например.
Калачов кладёт ладонь на ствол исполинского вяза: его кора на вид — мрачные фьорды, как если бы глядеть на них с высоты. Правда, похоже? А на ощупь — тёплая небритая щека великана.
— Я экстрасенс, — улыбается Калачов. — Мне не нужны внешние данные, если что — я найду их в справочнике. Я ценю внутренние достоинства... ээ... предмета. — С этими словами он, естественно, берёт руку девушки и медленно подносит её к своим губам. Жест этот неизбежен сюжетно, и совершает его не Калачов, и даже не демон, а некий персонаж, и слабые попытки девушки освободиться — тоже сюжетны и не принимаются во внимание.
— Посмотри, какой грот, — шепчет девушке персонаж, и у Калачова отчего-то начинает болеть сердце, — какое романтическое место, сколько вздохов, безумных признаний (в кадре —натиск персонажа, полуобморок девушки), интриги, дуэли, шёлковый платок... с буквами... (и долгий страстный поцелуй в диафрагму).
Калачов приоткрывает глаза. Он обнаруживает себя стоящим посреди старинного немецкого парка вблизи нагретой солнцем каменной кладки грота. Кладка грубая, вкривь и вкось, местами разрушенная. Сверху, из-под шапки зелени, свешивает бледные пряди юная повилика, а навстречу ей карабкается старый облезлый плющ. Калачов улыбается ему как брату. Он любуется им. Сухие, отмершие плети на старом камне удивительно знакомы. Рубенс, Ван Дейк, Тинторетто... библейские драмы... Сухие ветви так значительны, так живописны, так талантливо мертвы — как дай Бог каждому из нас в своё время, думает Калачов и зачем-то радуется неожиданной мысли.
В следующее мгновение философ обнаруживает в своих объятиях прекрасную Гретхен. Она вся отдалась поцелую. Слушает, должно быть, пенье стихий в себе самой, Фауст как таковой ей не особенно нужен. Очнулась,
распахнула очи: где это я?
Он ласково обводит пальцем её лицо.
— Ты в раю.
— Я умерла?
— Нет, умер я. У! — пугает он.
Смеются.
Взявшись за руки, они поднимаются по ступеням к ветряной мельнице, похожей на огромную курицу Рябу. Целуются там. Калачов перестаёт соображать.
Ане щебечет что-то про рок-музыку, про то, как она пятого была на Темподроме, слушала Катрину и Волны — так она сказала: «Катрина и Волны» — ирландский фолк, фьюжн и ещё какой-то “мерсей-бит”. Калачов обожает «мерсей-бит», обожает неизвестную Катрину и все её волны до последней. Калачов обожает сестрёнку Ане Бобо и её маму Кристину, а также её швейную машинку и журналы мод. Ане, оказывается, сама шьёт — ну разве она не чудо!
Они ещё куда-то идут, что-то смотрят. Они опаздывают на дежурство в Альт-Ратхаус, получают взбучку от Ингрид и расстаются до завтра. Почему до завтра — до вечера! — Я полная, — сияет Ане, — я больше не могу. Он понял, он соглашается, целует ей мизинец и выходит. До завтра.
Сидит в темноте кинозала, смотрит с ненавистью на экран: там полная чушь, — встаёт, идёт прочь.
Находит в баре Винтера и Кавычко. Кидается к ним с безумными лобзаниями: у него любовный жар. А те, конечно, в пять секунд остужают пафос Ромео. На то они и режиссёры, затихает Ромео, чтобы остужать, вправлять и подтягивать, чтоб никакого «папосу» в обозримом пространстве нашего гиблого «фердипюкса». Се моветон. Йя, йя, натюрлихь.
Стаканчик доброго ямайского рому и наблюдение за приготовлением немецко-турецкого пирога «доннер-ке-бап». Это уже на улице. Три русских чувака, вытянув ноги, полулежат в плетёных креслицах, а на авансцене молодой турок безо всякого «папосу» квадратным ножом рубит ломтями красное мясо. Он нанизывает много-много ломтей на сверкающий меч и вставляет увесистую стопу вертикально в электропечь. Там стопа на мече вертикально вращается малой скоростью, а Кемаль сбоку плещет на неё разными коктейлями. Берёт из-под белой салфетки три румяных лаваша, мягких, как перина в «Арт-отеле», и рассекает их один за другим вдоль круглым ножом. Затем бросает круглый нож на салфетку и кривым беспощадным ятаганом состругивает готовое мясо с непрерывно вращающейся стопы. Набивает лаваш, как карман, струганым мясом, резаными томатами, луком, зеленью, заливает внутрь кому белый, кому красный соус и суёт его под горячий пресс. Через десять секунд выхватывает оттуда отформованное объеденье, подаёт его в кружевном пакетике и кланяется в пояс. 4 марки 55 пфеннигов — и голода можно не бояться 6 часов: «доннер-кебап». Тёмное «Пот-сдаммер бир» — ещё 4 марки. На лужайке наискосок резвятся панки с мочальными хвостами вдоль спины, как у кирасир.
Читать дальше