Подробности, подробности. Но как же, если нес помощью этих подробностей, нам доказать, что все, чего мы жаждем, заложено в нас как возможность. Как эфемерная, хрупкая возможность — что да, то да. Справедливость? Пусть властвует справедливость? Вы ведь знаете, этого быть не может. Вероятно, любому из нас воздастся по справедливости, если он представит свой отчет об этом лете. Наверно, сказала Эллен Луизе, можно все-таки написать о каждом только хорошее. Луиза ответила, что в таком случае необходимо думать про каждого только хорошее. В тот вечер это казалось нам несложным.
Луиза бродила по участку, от группы к группе, в поисках Беллы и Штеффи. Она увидела их на старой церковной скамье у края лужайки, откуда виден кусочек озерца. Сюрреалистический мотив. Луиза ретировалась. Там сидели двое, которым суждено было уйти. Они сразу нашли друг друга. Луиза попыталась разделить их радость, оттеснить поглубже собственную боль. В свое время, и очень скоро, боль покажет ей когти. Она давно наблюдала за Беллой. Видела, как та отдалялась, на пробу, как думалось ей самой. Мерила других взглядом. Обойдутся ли без нее? Наверно. Луиза скрепя сердце согласилась с Беллой. С тем, что ее тянуло к Штеффи!
Штеффи надеялась, что одна лишь Белла, пожалуй, и занята собой настолько, что не думает о ее болезни. Может, вообще не знает про эту болезнь. Есть ли на свете хоть кто-нибудь, не знающий, что у нее, у Штеффи, рак?
Белла держалась как будто бы непринужденно. И пока они с Беллой шли к скамье на лужайке, где можно было побыть одним, у Штеффи легко и естественно возникло чувство, которое в эти месяцы после операции она так часто пыталась вызвать силой: радость жизни без страха.
Белла сказала, что она красивая. Штеффи поверила ей. Белла не станет говорить что-нибудь из жалости или, хуже того, воспитания ради. Штеффи было по душе, что Белла такая прямая, резкая и даже несправедливая. Ей вспомнилось, как несколько лет назад она в первый и единственный раз посетила лагерь Бухенвальд — без Йозефа, Йозеф никогда больше на Эттерсберг не ездил, — они с подругой тогда долго молчали, сидя на скамейке в веймарском парке. Потом Штеффи вдруг вскочила, подошла к каким-то пожилым людям и спросила: жили они здесь, когда на Эттерсберге был концлагерь. И что они тогда чувствовали. — Взгляды. Беспомощность. Негодование.
Она сыта, сыта по горло щадящими поблажками, и предупредительностью, и фальшивыми утешениями, которыми ее дурачили. Собственный муж. Близкие друзья. Думают, это не бросается в глаза. Белла зло рассмеялась. Они вечно так думают. В душе она все отчетливей, со страхом чувствовала: я должна из этого вырваться. Перерезать связующие нити. Как говорят моряки? Обрубить концы. И опять в дальнее плавание. Сильная, неодолимая внутренняя тяга. Будет больно? Конечно. Но уже никогда так, как в эту секунду. Она заранее подготовится. Вооружится безразличием. И происходящее — всегда ведь что-то происходит! — подсознательно будет рассматривать с точки зрения того, удобный ли это повод, чтобы уйти. Она забудет, что ищет его, но рано или поздно удобный повод найдется. Штеффи она сочувствовала не больше, чем себе. Могла трезво говорить с нею о ее видах на будущее. Что с этой болезнью надо прожить сперва два года, а потом пять. Тогда, считай, дело сделано.
Труднее всего, сказала Штеффи, думать о Давиде — если она вправду скоро умрет. Белла не сказала: Но ведь ты не умрешь! — как сказал бы любой другой. Она сказала, что в случае тяжелой болезни каждый человек, в том числе и мать, имеет право думать о себе, а остальных, даже собственных детей, предоставить их судьбе. Но Давид, сказала Штеффи, ужасно отстает в школе. Он и сейчас еще слова не напишет без ошибок и ни одной фразы бегло не прочтет. А вот она только что видела, как он мигом выучился мастерить стул, сказала Белла. Пусть идет в столяры. Там ни писать, ни читать не надо. Да ты что, сказала Штеффи. Ты же сама в это не веришь. Однако противодействие в ней таяло, страх таял. Страхом она Давиду не поможет, наверно, говорила она себе. При всей ненадежности Йозефа, когда ее не станет, отцу и сыну придется самим решать, как жить дальше вдвоем.
Штеффи помогла Белле резким рывком освободиться от возлюбленного. Пусть его, думала она теперь. Пусть как хочет. А я буду жить по-своему.
Эллен немного посидела возле дома. Солнце заходило, жара спадала. Она проводила взглядом Дженни и Антона, которые направлялись к озерцу. Слышала голоса детей. Кто боится трубочиста? — кричала Крошка Мэри, а Йонас с Давидом что есть мочи горланили с той стороны дороги: Ни-кто! И Эллен почувствовала, что соскальзывает в другое время и в другое место, где другой ребенок кричал: Как он придет, то будет здесь! — и ощутила внутреннюю дрожь этого ребенка, вот так же дрожала и Крошка Мэри, так же заглушали криком свой страх Давид с Йонасом: Поехали в Америку! Вот так же тот давний ребенок, одинокий, как бывают одиноки только дети, в отчаянии кричал: Америка сгорела! — и отвечали ему так же, как сейчас ответили Крошке Мэри, с безудержным триумфом в голосе: Мы все равно поедем! И пусть фигура и лицо черного трубочиста менялись, думала Эллен, почему-то вдруг ужасно сонная и отрешенная, детский страх оставался все таким же, заглушенный, но оживающий в человеке по первому зову, даже на старости лет; и не может ли быть, думало что-то в Эллен, которая потеряла над собою власть, но была вполне внимательна, не может ли быть, что все отчаянные усилия последующих лет, по сути, направлялись к одной цели — избавиться от страха перед трубочистом и что радость, порою беспричинно обуревавшая ее, шла от уверенности, что она, пусть по наитию, приближалась к этой цели. Эллен замерла и опять стала наблюдать за происходящим. Крошка Мэри, перепачканная с ног до головы, Ян ведет ее в дом, терпеливо увещевая. Первые вопли жерлянок. Ирена у калитки. Луиза, Белла и Штеффи возвращаются с лужайки, увлеченные тихой доверительной беседой. А затем на деревенской улице появились Дженни и Антон, шли крепко обнявшись, что-то очень важное произошло между ними, Эллен чувствовала. Все видеть, извне, физически, и одновременно ощущать важность происходящего. Эллен поневоле затаила дыхание. Значит, все сошлось-таки воедино. Контуром обрисовалась некая форма, начали двигаться персонажи. А главное, она опять чувствовала на себе неотрывный взор. Трепет и колыхание, с иронией подумала она, обычный первозданный хаос. И вдруг фыркнула. Они что, решили напугать ее? Отвлечь? «Они» — это силы творчества. Пускай делают что хотят. Создают персонажей и вновь их уничтожают. Ах, Боже ты мой. Каждый раз новое сотворение мира. На меньшее они не согласны. Нельзя прежде времени вмешиваться в этот процесс, хотя уже забрезжила догадка, куда все пойдет. Опять ни за что ни про что испишем два кило бумаги, укорила она их в непонятном приступе веселья. Как же она могла до такой степени ослепнуть. Отупеть. Быть такой недалекой. Бесчувственной. Теперь — да! Теперь все распахнулось, проступили взаимосвязи. Конечно. Так оно и есть. Ужасно, если такова правда. Кошмар — выразить это. А ей придется с дрожью на это пойти, и застарелая боязливая дрожь наберет силу, да как — сейчас она могла только догадываться. А голос в ней, хоть и совсем тихо, но кричавший: Назло поедем! — как часто он будет смолкать. И тогда — мрак. Безмолвие. И вот возникает вопрос, откуда берется страх и чем мы всю жизнь стараемся его задавить. Спрятать. Уйти от него. Избавиться. Забыть. Умертвить. Ах мы, полутрупы.
Читать дальше