— Да, я буду лить слезы, — продолжал он с горячностью, — но только в том случае, если мужчина этот будет в моей пижаме. Тогда я рухну возле двери на ковер — если ковры мои еще сохранились — и буду горько рыдать много часов подряд. Может быть, до тех пор, пока не умру. Но если он будет в своей пижаме, это совсем иное дело. Тогда я не стану плакать, а спокойно, без всяких эмоций подойду и дам ему пинка под зад.
Я рассмеялся, но тут же замолчал, сообразив, что сейчас — моя очередь. Сейчас он спросит мстительно: дескать, а ты? У тебя потекут из глаз слезы, если, вернувшись в свой дом, ты найдешь возле Веры другого мужчину?
Затаившись, я ждал в тишине, чем он отплатит мне за жестокость. Ноги мои целиком уже были в тени.
Он ничего не сказал. Он лишь молча сидел в лунном свете рядом со мной на доске.
Сцепив руки, я наклонился вперед, чтобы спрятаться в тень еще больше. Я плакал. Это был час, когда из души моей улетела безымянная птица.
Надев белую униформу с блестящими золотыми пуговицами и коричневые башмаки с полотняным верхом, вся наша труппа — двадцать девять душ с Тордой и музыкантами — погрузилась в вагон для скота и отправилась на родину. Нас проводили на станцию, дали нам провиант на дорогу и бумагу, в которой значилось, что мы не обязаны являться в контрольный лагерь. Дверь вагона была днем и ночью раскрыта настежь, и если на станциях кто-нибудь заглядывал к нам, он видел сцену, а на сцене — финал оперетты с двадцатью девятью актерами в одинаковых белых мундирах. И везде мы снова и снова пели наш устаревший марш: «Мы союзники, парни бравые…»
Когда мы пересекли Трансильванию и оказались на территории Венгрии, я простился с другими участниками спектакля. Все они, даже Мангер, стали чужими; пожалуй, это не касалось одного лишь Торды. Как только мы пожали друг другу руки, они перестали существовать для меня. Я был не в силах понять, что со мной происходит, откуда такая черствость, охватившая вдруг меня.
— Я сойду в Дюле, — сказал я Торде. — Это родной город Веры. Наверняка она у родителей. Если те живы, конечно.
— Почему им не быть живыми?
— Потому что они евреи. Я и Веру спас в Пеште только благодаря фальшивым документам.
— Храни тебя бог, Мицуго. Передай ей это. — И он что-то сунул мне в карман.
— Что это?
— Сонет. Я написал его Вере.
— Когда?
— Только что. Всего за одну минуту, на последнем кусочке туалетной бумаги. В Пеште обязательно разыщи меня. И приводи с собой Веру.
Таким было наше прощание.
Когда с пыльной, богом забытой станции я направился в город, меня не было в этом мире. Военнопленный во мне уже умер, а тот, другой человек еще не родился. Время перевалило за полдень. Город был тих и спокоен, как нежаркое сентябрьское солнце. Я не чувствовал ничего; глаза сами вели меня куда-то, ноги несли послушно.
Город я знал хорошо. Много раз я играл здесь в летнем театре Народного парка. Позже Верин отец, местный врач, низенький, круглый, как мячик, пригласил меня в гости из Пешта на несколько дней, чтобы — в первое же утро — попытаться тактично отговорить от такой несвоевременной с исторической точки зрения любви, а к вечеру третьего дня, держа под руку, гулять со мной под акациями по тихим улицам городка.
Возле Народного парка я ненадолго остановился. За изгородью, в густой тени, как в прежние времена, стояли скамейки. Вдали флегматично дремал летний театр. Невозмутимее разве что был только я. Я двинулся дальше. Тут должна быть кондитерская. Я не ошибся. У двери я принюхался, но обычного запаха ванили и сдобы не ощутил.
Что со мной? Не заболел ли я снова? Я повернул к собору. Мясная лавка. В витрине жарили колбасу. Отсюда тоже не исходило ни запахов, ни воспоминаний. Ничем не пах и цветочный киоск. Я видел, как многие из прохожих оглядывались на мой элегантный костюм. Извозчик фиакра на площади перед церковью глаз не мог отвести от моих сияющих пуговиц. Он, наверное, думал, они в самом деле из золота. Я поднял глаза к желтому куполу колокольни и подумал о боге. И тут ответом была немота.
Я продолжал путь к Ратуше. Неподалеку здесь жили родители Веры. И тут я заметил женщину в сером костюме: она шла с детской коляской метрах в пятидесяти от меня. Медленно, в задумчивости она двигалась по направлению к пляжу. Горло мое переполнено было криком, сердце — бешеным стуком, ноги — нетерпеливым волнением. Потом я задрожал, зубы мои стучали, едва не прикусывая язык, глаза затуманились слезами. Сила, только что распиравшая мою грудь, куда-то бесследно исчезла; жизнь стенала и жаловалась, не зная, за что уцепиться. За какую-то коротенькую минуту я превратился в старого, дряхлого калеку-нищего.
Читать дальше