Он уронил голову на плечо мне и тут же заснул.
В девять утра, когда все потеряли надежду, прибыл свежевыбритый капитан в сопровождении переводчика. Мы вскочили со скамеек, стоящих среди бутафорских джунглей. Капитан козырнул и заговорил. Переводчик торжественным тоном переводил:
— Товарищ капитан сообщает: командование лагеря обсудило вопрос и товарищи вынесли такое решение — приняв во внимание, что вашей труппе, поставившей «Дочь колдуна», принадлежат выдающиеся заслуги на ниве культуры, все вы, вся труппа, включая и офицеров, вплоть до капитанского звания, можете возвратиться домой. Товарищ капитан надеется, что офицеров более высокого звания среди вас нет.
— Нет, нет.
— Товарищ капитан говорит, что у него просто камень с плеч свалился.
Труппа грянула «ура», как когда-то в вагоне в честь Иосифа Виссарионовича Сталина. Потом мы построились в шеренгу и спели: «Мы союзники, парни бравые…» Капитан улыбнулся, откозырял и посоветовал нам лечь и поспать, а в следующие дни готовиться к отъезду. Он пожал руку каждому, потом вместе с переводчиком отозвал меня в сторонку.
— Товарищ капитан особо поздравляет вас как писателя и в то же время советует больше не ставить эту пьесу ни дома, ни в другом месте, так как в политическом отношении она безнадежно устарела.
Я поднял руку к виску и козырнул, как это делал Торда. Рядом гремела песня: «Мы союзники, парни бравые…»
Спустя четыре дня все члены нашей труппы получили белую форму немецких морских офицеров, в которой нам предстояло ехать домой. Труппа ходила хмельная от счастья. Кубини целый день пел колоратурой. Лишь мы с Тордой по-прежнему скрывали свои чувства. Торда удвоил свои старания, чтобы лицо его казалось деревянной маской; я изо всех сил ему подражал. Эта бесстрастная поза помогала нам выжить и до сих пор, а теперь мы тем более не имели права поддаться слабости.
С позой этой мы свыклись настолько, что даже друг другу не жаловались на судьбу. Он тоже доволен был той суровостью, с какой относился к себе, доволен был тем, что дни свои мы проводим без всяких иллюзий, делаем свое дело — лагерный театр, — тихонько разгадывая в душе нерешаемые загадки жизни.
Но в этот вечер, держа на коленях белую униформу, мы с подозрением посмотрели друг другу в глаза. Его холодные, сдержанные манеры вдруг стали мне почти ненавистными. Очевидно, он это заметил: черты его еще больше отвердели, улыбка стала почти ледяной.
— Хорошо будет дома?
— Не знаю, — отразил я удар.
— Кое-кого могут там ждать сюрпризы, — произнес он хрипло, намеренно чуть гнусавя, и выжидающе поднял на меня взгляд.
— Скорее всего, — ответил я, укрывшись за этими словами, как за броней. Потом помолчал, размышляя, какие сюрпризы он имеет в виду, и перешел в наступление: — Ты прав, теперь в нашей жизни станет возможным все, что до сих пор было трудно даже представить.
— Что такое, ты плачешь? — спросил он через некоторое время.
— И не думаю.
— Тон у тебя такой, будто ты собираешься плакать.
— За меня не волнуйся, как-нибудь и без слез обойдусь.
— Почему? Плачь себе на здоровье. Некоторые перед отъездом домой плачут от одной мысли, что скоро опять будут есть лапшу с маком.
— Можно плакать и по более значительным поводам.
— Конечно, можно. А нужно ли?
— Ты ни о чем таком не способен подумать, что вызвало бы у тебя слезы?
— Не понимаешь ты меня. Я буду плакать, когда совсем состарюсь. Но уж тогда буду плакать беспрерывно. Приведу мир в систему — и систематически буду его оплакивать. А пока… надо оберегать здоровые чувства.
— Против чего ты так яростно защищаешься? — вырвалось у меня.
— Против того же, что и ты, — ответил он так же резко.
На стеклах его очков блеснул лунный свет. Я опять признал про себя его правоту, понимая причину, по которой он так настойчиво гонит прочь от себя всякую слабость, сентиментальность. Так думал я про себя, но близость свободы сделала меня злым, и, когда я вновь обратился к нему, слова мои звучали совсем по-другому.
— Ты подумал уже, что будет, если, вернувшись в Пешт, ты найдешь в постели своей жены чужого мужчину? Тебя даже это не выведет из равновесия? Ты не сломаешься от боли?
— Сломаюсь, — ответил он тихо.
— И тогда заплачешь? — безжалостно продолжал я.
— Да, заплачу. Если быть совсем точным, слезы польются у меня ручьем.
— Вот видишь! — воскликнул я триумфально, как раз когда тень барака коснулась носков наших ботинок.
Читать дальше