— Счастье твое, что ты на войну идешь! Счастье твое! Счастье! Твое!
С тем весенним, в еще желтоватых листиках, леском и в голове и в глазах, с леском, полным осиновых лиц, подошел я к колоде с водой. Окунул лицо. В воде на меня смотрели все те же осиновые лица. Я сунул голову глубоко в холодную воду, прильнул губами к сосновому дну колоды. Забулькало. Сначала расплылся лес, а за ним — осиновые лица. Однако на всякий случай я держал голову в воде до тех пор, пока не стал задыхаться. Когда я резко поднял ее из воды, меня ослепило августовское пшеничное и ячменное солнце, оно медленно-медленно переходило в дымившееся золой картофельное поле.
Подскакивая то на одной, то на другой ноге — я почти оглох — и бегая рысцой по саду, чтобы обсохнуть, я увидел на собачьей конуре два высушенных полена акации, приготовленных для вальков брички. Отсюда, из сада, они выглядели, как большие восковые свечи-громницы. И куда бы я ни поглядел, везде видел не то похороны, не то драку на свадьбе — драку с дрекольем и топорами. Даже сад, до приезда полицейского похожий на огромного зеленого дятла, пойманного обеими руками за крыло, теперь был насквозь пронзен штыком и ножом.
— Ой, Петр, Пётрусь, золотко ты мое, что-то ты совсем раскис. Если так дальше пойдет, ты увидишь, пожалуй, в саду и гроб для неженатого, белый, с миртом и свадебной фатой на крышке, из четырех досок сколоченный и на колеса поставленный. И себя самого в этом гробу. Руки накрест сложены, на руках конфедератка, с боку сабля.
Беседуя так сам с собой, я вошел в конюшню. Вычистил лошадей. Вывел их на двор к колоде. До соснового дна выпили они холодную как лед воду. А вместе с ней выпили осиновые лица, смытые с моих глаз, выпили весенний лес за повятовым городком.
В дом я входил уже веселее. Посвистывая и ломая о колено ивовые ветки, растопил плиту. Осторожно, на цыпочках, чтобы не разбудить мать, прошел в чулан, вытащил из загородки самого большого кролика, какой только попался мне под руку. Он даже не пискнул, когда ребром ладони я ударил его за ушами. Когда мать, напевая молитвы и заплетая седую косу, вошла в кухню, кролик, разрубленный на куски, уже подскакивал в чугунке.
— Что ты тут делаешь, сыночек? И кролика зарезал. Сегодня же не воскресенье.
— Что ты, мама? Воскресенье, воскресенье. Больше, чем воскресенье. Праздник. И какой еще праздник. Больше, чем рождество. Ты слишком долго спала, мама. И все ты проспала. Ох, ты даже не знаешь, какой сегодня праздник.
— Я вижу, что сегодня на тебя снова нашло, Петрек. На прошлой неделе ты ни с того, ни с сего курицу зарезал, а сегодня вот — кролика. А курица ведь еще неслась, лучшая была. Барина из себя строишь, вот что.
— Это от радости, мама. Счастье привалило. К саду прикатило на самом рассвете. Блестит, как червонец блестит, как корона. На войну сегодня меня забирают. И коня дают мне, и острую саблю. На гору поставят. На трубе сыграют. И на барабане. А я-то легонько в стременах привстану, саблей замахнуся. И коня пришпорю. И перекрестившись, на врага, как сокол, полечу стремглав я.
— Ой, побойся бога, что ты там болтаешь? Только что был праздник, а теперь вот битва. Голова кружится от твоих рассказов.
Мать, всхлипывая и утирая недоплетенной косой слезы, села на складной стульчик. Я подошел к ней и, взяв за плечи, поднял со стула. Мать повернула ко мне лицо. В ее почти весенних глазах, только слегка задымленных старостью, я увидел себя. И взял в ладони ее полное лицо, на котором застыло совсем детское выражение, словно она впервые видит сон, впервые видит яблоко, птицу. Только когда она заморгала и первая, десятая слеза стерла мое лицо в ее зрачках, и не было уже в них ни Петруся, ни Петра, а был лишь старший стрелок Петр, я сказал ей о войне.
Мы обнялись, прижались друг к другу и сели у окна на сосновую лавочку, где многие годы, до самой смерти, сиживал отец, глядя на пустошь. Я доплетал ее посыпанные пеплом седины волосы. Осторожно перебросил косу за спину. Глаза матери были теперь сухими. Я снял руку с ее плеча и пошел к шкафчику, достал из него семейную эмалированную миску. Налил в нее бульон. Из чулана принес бутылку водки. Мы выпили водку, запивая обжигающим бульоном. Ложка отца вот уже год всегда во время еды лежала около миски, и мать взяла ее со стола, вытерла фартуком и дала мне на дорогу. Потом встала с лавки, вышла в сени, поднялась по лестнице на чердак. Оттуда она принесла окованный железом дубовый сундучок отца. На дно сундучка она положила две рубашки, бритву, широкий кожаный ремень, чтобы править ее, полотенце и кусок простого мыла. Хлеб, кусок сала, сушеный сыр и яблоки. До самого верха забила сундучок.
Читать дальше